— Если те, другие, скоро не придут, — пробормотал я, — и у нас все закончится, как в Черногории.
Старуха бросала на нас разгневанные взгляды; раздавался стук убираемой посуды.
— Наступит день, — произнес я, поднимаясь, — и мертвые появятся во рвах, здесь, на холме.
Кате серьезно смотрела на меня. «Ты так много знаешь, Коррадо, — тихо сказала она, — и ничего не делаешь, чтобы нам помочь».
— Отправь завтра ко мне Дино, — усмехнулся я. — Я научу этому Дино.
XIII
Теперь сомнений больше не оставалось. И у нас происходило то, что годами терроризировало всю Европу: застывшие от ужаса города и деревни, по которым проходили войска, и жуткие слухи. В те дни от страха не умирала только осень. В Турине, на развалинах, я увидел большую мышь, спокойно гревшуюся на солнце. Настолько спокойно, что при моем приближении она и усом не повела. Мышь поднялась на лапки и смотрела на меня. Она больше не боялась людей.
Наступала зима, и
И газеты — до сих пор еще выходили газеты — допускали, что в горах, там и сям, было и есть сопротивление. Обещали наказания, прощения, муки. Отставшим от своих частей солдатам говорили: родина вас понимает и зовет вас. До сих, говорили, мы ошибались, теперь обещаем вам поступать лучше. Приходите спасти нас, спасите нас, ради Бога. Вы — народ, вы наши сыновья, вы предатели, подлецы, трусы. Я заметил, что пустословие прежних лет уже не вызывало смеха. Цепи, смерти, общая надежда приобретали страшный и повседневный смысл. То, что раньше носилось в воздухе и было только словами, теперь хватало за живое. Иногда мне хотелось стыдиться себя.
Но я молчал. Я хотел бы исчезнуть, как мышь. Животные, думал я, не знают того, что происходит. Я завидовал животным. В моих женщинах в усадьбе было хорошо то, что они ничего не хотели знать о войне. Эльвира тотчас поняла, что в этом ее сила. Теперь и холод загонял меня домой, и, возвращаясь из Турина, из сада, после бесполезного бродяжничества по пожелтевшему, оголенному холму, забывая на мгновение в тепле норы вечные и однообразные тоску и страх, я чувствовал себя там почти хорошо. И этого мне хотелось стыдиться.
В ноябре по утрам приходил Дино, мы занимались по его учебникам, я заставлял его говорить о том, что он знал. Внезапно он прекращал рассказывать урок и переходил на последние слухи, переданные ему каким-нибудь прохожим, о немцах, о патриотах в зарослях. Он уже знал о первых невероятных нападениях, о
— Ты больше не надеваешь ту белую матроску? — спросил я его.
— Надеваю, в школу. А когда откроются школы?
Даже Эльвира, которая после урока подзывала его к буфету и угощала сладостями, хотела знать, вернется ли он в школу, есть ли у него сестры, помнит ли он своего отца. Дино отвечал, паясничая, но вместе с тем и недовольно хмурясь.
— Он похож на меня, — говорил я Эльвире. — Когда я был мальчиком и меня кто-то целовал, я вытирал щеку рукавом.
— Дети, — говорила Эльвира, — современные дети. Мать работает, и ребенок болтается сам по себе.
— Но в любой крестьянской семье мать работает, — объяснял я. — Так было всегда.
— А она работает санитаркой? — спрашивала Эльвира. — И они живут в остерии?
— Что вы прицепились к этой остерии. Сейчас такое творится…