— Пообещай мне. Не хочу никаких успокоительных слов. Хочу, чтобы ты поклялась мне по-настоящему.
Виола покачала головой, волосы мягко пошевелились вокруг лица; сейчас она глядела на мужа свысока, с какой-то безмерной меланхолией, с поистине живописной печалью, будто обеспокоенная Мадонна, из тех смуглолицых Мадонн с итальянских холстов, где очень темный фон. Виола передвинулась на четверть шага вперед, свободной рукой обняла жесткую, небритую щеку Яна Германа, очень осторожно и тепло, как матери обнимают головки своих улыбающихся детей. Сама она не улыбалась, но улыбка присутствовала в спокойствии ее дыхания.
— Нет, сказала она так же тихо, как и он. — Такого обещания я не дам. Ты уже забыл о моих словах. Ты уже забыл о том, что признал мою правоту. Вновь ты желаешь присвоить всю ответственность. А я мать. Я решаю. Поделись со мной своими страхами. Ведь ничто не пугает сильнее, чем сама тайна.
И в ее словах была правда, тут Ян Герман возразить не мог. Он даже и не пытался.
— В этом доме, Виола, живут привидения. Дети рассказывали тебе про свой сон? Так вот, это шантаж. Фонфальниц, помнишь? На самом деле его звали фон Фаулнисом, и он здесь умер, я тебе рассказывал. Его убили. Перед такой смертью никак не убережешься. Лея и Кристиан не могут отсюда выйти. Потому что я верю этому шантажисту, кем бы он ни был. Я ему верю.
Виола читала откровенность в его глазах; Ян Герман был благодарен ей за эту неподвижность, потому что она не отвела своей руки от его лица.
— Прошу тебя…
— Виола.
— Пожалуйста…
— Ты же знаешь.
— Да. Но я…
— А как ты считаешь, где мы находимся? Где разговариваем?
— Тебе хочется меня напугать?
— Ты сама на этом настояла.
Его жестокость ее отрезвила.
— Даже не знаю, верю ли я тебе, — шепнула она.
— Я знаю. Веришь. Ты предчувствовала это с самого начала.
— Понятно, ты бы не шутил…
— Нет.
Только теперь она отступила от него; вместе с этим отвела взгляд и осмотрела кабинет. У Трудного в мыслях, резко и выразительно, мелькнул образ Виолетты, в защитном жесте складывающей руки на груди и сводящей плечи вовнутрь; буквально через мгновение она и вправду так сделала. Ян Герман чуть ли не улыбнулся. Такой род ясновидения со временем развивается в каждой семье.
Виола стиснула губы, отважно принимая на себя полное осознание подчиненности каким-то невидимым силам уже из-за того факта, что ты все время находишься под их наблюдением.
— И что теперь?
— Теперь придется поторговаться. Я жду, когда мне выставят цену.
— Это Конь дал тебе эту книжку?
— Да, ответил он, не успев сориентироваться, что Виолетта гневным взглядом указывает не на произведение Чарльза Говарда Хинтона, а на черную Книгу; обе эти книжки он приволок морозным и снежным утром из погруженного в зимней лени города, а она, открывая ему дверь, делала вид, будто не обращает на них внимания. Только ведь она разумная женщина, Ян Герман не забыл об этом. Она знала про Коня, хотя не знала про гетто; она знала о духах, хотя ничего не знала про комнатку на чердаке. Трудны чувствовал, что поддерживая жену в положении частичного незнания, по сути самой допускает акт грубейшей лжи. Отказ от действия тоже является действием; считаются лишь наши решения, а не результаты бросков костями. Потому-то он и лгал, лгал сознательно, точно так же, как лгал Исааку Гольдштейну. И теперь глотал горькую блевотину: Я вовсе не добрый, я злой, злой человек.
— Янек! Янек, погляди мне в глаза! — наморщила она брови. — И запомни одно: без меня ничего! Без меня ничего!
— Ладно, ладно.
— И не будь таким уверенным в своем. Я еще не решила, что это: безумие или только истерия.
— Но дети…
— Считаешь, будто я подвергну их какой-либо опасности? Ты же меня знаешь.
— Знаю и потому не пойму…
Виола улыбнулась, но никак не примирительно.
— Ты мне еще ничего не объяснил. А я должна знать все, все. После завтрака…
— Я не голоден.
— …приду сюда, и мы поговорим. Может к тому времени ты протрезвеешь.
Она вышла. Чужая женщина, чужой человек, враг.
Ян Герман глянул на часы: без двадцати девять. Скоро будет завтрак. В его распоряжении час, не больше.
Он поднялся и закрыл за женой двери, затем вернулся к столу. Там он уселся на стуле, отодвинув в сторону по пустой столешнице латинскую рукопись и книжонку Хинтона. Затем выпрямился, опершись предплечьями о стол.
— Я жду, — сказал он в пустоту.
Вообще-то говоря, ответа Ян Герман не ожидал. За окном был день, а дом шумел отзвуками утренних ссор проснувшегося семейства — и это были обстоятельства, уж никак не способствующие проявлению темных сил. Ошибку, допущенную Трудным, совершило бы в подобной ситуации большинство людей: дело в том, что он все еще применял к действительности искусственную, априорную логику авторов романов ужасов, поскольку на самом деле — до сих пор еще — он в эту действительность не верил. Виной тому были все те годы, которые он сам пережил, твердо стоя на земле: где-то очень глубоко в нем жило органическое, фундаментальное, инстинктивное неверие. Это ночь лишала его влияния на мысли, чувства и рефлексы Яна Германа — но ведь сейчас ночи то и не было.