Знал ли Николай Сусанов, что так все сложится? Детство, юность, студенческие надежды, стремление к прекрасному. Уже четыре года, как закончил учительский институт. И вот — война, кровь, гной, предательство, гибель всего того, что так дорого и мило. Как же все это совместить? Что же произошло с людьми? Одни стали полицаями или надели немецкую форму с черным ромбом и желтыми буквами «РОА» на правом рукаве. А десятки тысяч предпочли смерть, потому что совесть не позволила поступить иначе. Почему у одних животный страх за свою жизнь вызывает стремление хитрить, обманывать слабых, отнимать еду у больных и раненых, в то время как другие не только обходятся тем, что имеют, но еще поднимают у людей дух, воодушевляют их на выздоровление, на сопротивление? Вот, к примеру, Лопухин… В плоском солдатском котелке приносит Гриша Федоров из общей бочки ему баланду, которая ничем не отличается от той, что едят и все военнопленные: те же две-три потемневшие картофелины да гнилая, вперемешку с разной шелухой крупица. Намекнул как-то раз Гриша, что «старшим врачам отдельно на кухне наливают и что он мог бы питаться получше». Рассердился Роман Александрович, покраснел, накричал на него: «У меня пайка есть, и не смейте мне!..»
Сусанов прислушался. Где-то совсем рядом послышалось бормотание:
— Здесь бу-удет мо-ост… Сюда они не пройду-ут.
Вдоль окон пробирается тень. Сусанов узнает военного инженера, человека, потерявшего разум. Днем его уводили в комнату к таким же бедолагам с тихим помешательством, а по ночам он выходил и начинал бродить по казарме.
«Что ждет его? Что ждет нас?» От тягостных мыслей у Сусанова вновь зазвенели колокольчики. Сквозь их неумолчный звон было слышно, как жалобно стонет Кузьмич из Тулы. Под Ельней он храбро стрелял по убегающей вражеской пехоте, видел трупы фашистских солдат, а здесь виновато смотрит по утрам на Сусанова, когда тот вытирает за ним нары. Обезножел в бою, мается, шевелит посиневшими губами: «Жить страшнее, чем умереть». Глядя на него, Николай сам извелся, не зная, чем же помочь Кузьмичу.
А вот заворочался «дрягун». Так прозвал его Сусанов за то, что он хотел поймать крысу, грызущую по ночам его гнойную рану. «Зачем она тебе?» — как-то спросил Николай. «Съем, — не моргнув ответил «дрягун» то ли в шутку, то ли всерьез. — Вот только бы изловчиться поймать». Кто он, выбитый из колеи человек? Откуда? Как попал в плен? Никому ведь не сказывает. И не удивляется такой скрытности Сусанов, знает, что со сменой обстоятельств меняется и поведение людей. Все, что в мирное время скрыто, завуалировано, — на фронте непременно проявится, а уж в плену и подавно. Сильные нередко молчунами становятся, а слабые болтливыми. Вон Вася казался неунывающим, таким балагуром, ну просто мастак на разные побаски, а нагрянула опасность и… стал просить Лопухина не посылать его в подкоп. А ведь вместе рыли туннель, и было какое-то стремление… Тяжко было, голова кружилась, а вот чтобы страх тобой владел — страха не было. И считалось, что раз есть цель, то и переживания отходят в сторону. Но вот стоило только забить все то, что в последнее время с таким великим трудом сооружали, — и человек на попятную. Испугался, потерялся… Вот и пойми его, разбери, когда он себя ненавидит, а когда собою дорожит.
Слева к Сусанову приткнулся Ломакин, музыкант, близкий ему человек. О чем только не переговорили за тягостные дни пребывания здесь. «Ты и под Керчью был в музкоманде?» — спросил его как-то Сусанов. «Сначала там, а стало туго, всех писарей, поваров, музыкантов собрали и с винтовками наперевес…» Укрывшись одной шинелишкой, все теснее притирается Сусанов худыми боками к нему, пока не забывается в тягостном сне. И снится ему опять тот самый дом у развилки. Сержант-батареец командует: «По пехоте, прямой наводкой, беглым, ого-онь!» Из окна, заложенного ракушечником, стреляет пушка, в амбразурах стрелки ведут огонь из автоматов и винтовок, а немецкие автоматчики осаждают дом. Связь с КП прервана, но он, сержант Сусанов, все еще надеялся, что на КП услышат его крик: «Танки от Сапун-горы свернули влево по ходу!» Во сне, как и наяву, приходится отходить под прикрытием дыма, когда все сорок восемь снарядов уже израсходованы, а пушка подорвана. И вдруг от этой мысли — как же сержант может командовать, если нет ни пушки, ни снарядов? — Сусанов вскочил, ошалело смотрит вокруг.
— Да уймите же его! — слышится чей-то истерический голос.
Зашевелились, заворочались, почесываясь, соседи по нарам. Резкий запах клопов, гноящихся ран вернул Сусанова к действительности.
На третьем этаже, в коридоре, облокотившись о подоконник, «дежурный», сухонький болезненный человек, напряженно всматривался во мглу лазаретного двора, когда до слуха его донесся отдаленный собачий лай. И вот он увидел, как со стороны третьего блока темноту прорезали лучи фонарей. Он метнулся к комнате Лопухина, дважды стукнул в дверь:
— Идут, иду-ут!