Нам открыл хозяин дома. В кухонном фартуке поверх фрака, смешном поварском колпаке и с дорогой серебряной вилкой и таким же ножом в руках, он распространял вокруг себя дурманящий запах жареной в ореховом соусе свинины, горчицы и корицы.
— Проходите! Проходите, друзья! Раздевайтесь, располагайтесь в гостиной, а я побегу, присмотрю за жарким. Обувь оставьте, только вытрите тряпочкой, вон там… лежит… она… тряпочка. Из зеленой замши. Верена! Верена, милая, где же ты, гости пришли. Выходи, хватит вертеться перед зеркалом. В нашем возрасте это бесполезно.
В центре гостиной стоял грубо обструганный, деревенский дубовый стол. Без скатерти. Рядом с ним — стулья, явно изготовленные тем же мастером, главным занятием которого, по-видимому, было производство дыб и колес.
На столе лежали дорогие мейсенские тарелки и элегантные закусочные приборы в стиле арнуво. Темно-фиолетовые бокалы из богемского стекла знавали лучшие дни. Стекло кое-где помутнело и растрескалось. Рядом с огромной буханкой черного хлеба на деревянной доске толщиной в большой палец великана лежал длинный нож с посверкивающим ребристым лезвием и зеленой пластиковой рукояткой. Бутылки минеральной воды и «Золотого рислинга» из Радебойля и непонятно что тут забывший стеклянный шар на металлической подставке завершали композицию.
На стенах висели жутковатые картины художников города.
Мы с Штефани принялись их сосредоточенно рассматривать, изображая неподдельный интерес. Давалось это нам не легко, потому что Штефани уже много лет назад пресытилась местной художественной продукцией, с изготовителями которой общалась по долгу службы еще во времена ГДР, да и я, как и любой другой регулярный посетитель общих собраний городского отделения Союза художников Саксонии, тоже давно и хорошо знал работы моих коллег. Их провинциальные потуги создать что-то оригинальное смешили меня, хотя я и отдавал должное присущей некоторым из них истинно арийской работоспособности… Малевать красками они, за исключением двух-трех старых мастеров-экспрессионистов, доживающих свой век в живописных окрестностях города, не умели, но в графике, интуитивно следуя традициям старой немецкой школы, иногда достигали известного уровня. Работы эти, несмотря на их деланный «постмодернизм», напоминающие гравюры Дюрера, Кранаха или Брейгеля, были заведомо лучше всего того, на что был способен в графике я.
— Прошу к столу, — заявил Ламартин, входя в гостиную и держа в одной руке — блюдо с жареным мясом и запечённой в духовке картошкой, а в другой — салатницу с салатом.
Мы сели, разложили еду по тарелкам и налили в рюмки вино…
Верена так и не появилась.
Ламартин осторожно потрогал магический шар, заглянул в него, и провозгласил тост. Или скорее — обратился к нам с небольшой приветственной речью. Надо сказать, господин доктор, всякий раз в подобных ситуациях — говорил о жене, о том, что ей пришлось испытать в трудное послевоенное время, потом переходил на мою скромную персону… и расхваливал меня до небес, безбожно пересаливал и завирался… оказывая мне этим медвежью услугу. Другие художники на меня злились. Слава богу, сейчас мы были одни. И я надеялся на то, что доктор не будет говорить обо мне.
Ламартина тут же понесло.
— Я так рад приветствовать вас у меня дома! Большая радость для нас — то, что вы сидите за нашим столом. Не обращайте внимания на Верену, у нее было сложное детство, ей досталось тогда, в Данциге… отец погиб на восточном фронте, мать умерла от тифа… двенадцатилетняя девочка одна боролась за выживание. Да, она ведет себя особенно, но в ее сердце нет ненависти. Нет! Даже на тех русских солдат, которые ее насиловали на чердаке нашего дома, она не держит зла. Непонятно вообще, как она выжила… несмотря на многочисленные разрывы влагалища и прямой кишки и внутреннее кровотечение… Получила неизлечимую психическую травму. Если бы не вмешательство советского офицера, которого позвала из окна моя матушка, и не срочная операция в военном госпитале… Ее буквально вернули с того света.
Тут господин доктор еще раз заглянул в стеклянный шар. Сделал вид, что увидел в нем что-то интересное, многозначительно помолчал секунд двадцать, прокашлялся и продолжил.