— Не отдашь мужнина кольца, в милицию не пойду, а на этом самом месте тебя убью, на части раздеру.
Цыганка поняла, кивнула и по подкладке юбки шарить стала. Долго возилась, вытащила кольцо, отдала его мне, сердито посмотрела и, уходя, закричала: «Жишь, жишь, пропадешь как тень, полетишь как сорока».
Проводили меня неплохо. Сабантуй устроили. Букет вручили. Лаборанты туш пропели. Кто-то проигрыватель притащил — Вертинского крутили. Танцевали.
Тухманский гитару приволок. Спел в мою честь романс — «Не уходи, побудь со мною».
Спиртягу глушили как молодые. Ели бутерброды и свежие пражские пирожные, у «Литвы» купила, в кулинарии…
Сомов отличился — танцевал-танцевал со своей старой пассией, Пролеткиной, а потом вдруг за горло схватился, посинел весь и прохрипел: «Вызовите скорую, не могу дышать…»
А скорая долго приехать не могла — гололед сегодня жуткий. Так он тут у нас и хрипел целый час. Валидол жевал. После отъезда скорой не пили больше и не танцевали. Испугались старички. И как будто подобрели.
Скребнев молчал. На меня ни разу не взглянул. Даже рожу не скривил. Тяжело вздыхал. Может, о сыне думал.
Жуткая история. Десять лет назад весь университет только об этом и говорил, потом забыли, как все забывают. Сын Скребнева, Борис, доцент на кафедре истории КПСС, обедал со своей женой Аллой у тестя, профессора той же кафедры, Пластуна. Алла торопилась, поела-попила и на пару свою побежала, а мужа и отца оставила за столом. Показала после, что они заливную рыбу ели и обсуждали кафедральные дела. После того, как она ушла, что-то там, в квартире, произошло.
Примерно через два часа сосед домой пришел, доцент Синицын, и услышал из-за стены глухие стоны и звериное как будто рычание. Синицын вышел на лестничную клетку и ухом к двери квартиры Пластуна припал. И тут же отпрянул, потому что — расслышал крики дикие и неестественые кошмарные звуки. Начал, натурально, в дверь стучать. Никакой реакции. Пошел к себе и милицию по телефону вызвал. Милиция приехала, но долго роскошную университетскую дверь ломать не решалась. Потом все-таки сломали, ворвались… Все в квартире было сломано, разбросано. Старинный буфет повален, драгоценный мейсенский столовый сервиз на двенадцать персон с голубыми тарелками, супницей и этажеркой вдребезги разбит. В телевизоре торчала лыжная палка. Все грамоты Пластуна, на стенах в рамках развешанные — на полу валялись изодранные, собрание сочинений Ленина — в ванне утоплено. По воде седые волосы плавали…
Борис сидел на полу, у него на коленях лежал еще живой профессор Пластун. Борис грыз профессора как волк. На груди выгрыз плоти с кулак. На вошедшую милицию даже внимания не обратил. Рычал и жадно чавкал, до легких и до сердца добирался. Позже, в дурдоме поведал сын Скребнева врачам, что он оборотень, как и все преподаватели их кафедры.
Бориса в Кащенко отправили, а Пластуна сразу же прооперировали, но не спасли.
Удушкин расчувствовался.
Танцевал со мной, дифирамбы пел, даже Георгия, неизвестно зачем, расхвалил. Жаловался на возраст и бедность. Сообщил, что его злые люди оговорили. Тогда как раз объявили, что в Музее землеведения все лучшие экспонаты пропали. А Удушкин там пятнадцать лет директором был. Под его мудрым руководством и крали камни. Дарили почетным гостям. И удушкинским бабам перепало. И, хотя домашнюю коллекцию он еще до перестройки продал, от тюрьмы его только возраст и орден Ленина спасли.
Вспоминал Удушкин Гошу Рабиновича, своего бывшего аспиранта. Совесть его что ли мучила.
С Гошей вот что произошло. Был он в Якутии, на Эльтоне, в экспедиции. Золото они искали. Организовано было, как всегда, все по-дурацки. Кончилась у гошиного отряда вода. Стали в тайге родник искать. Нашли. И все пили. Геологи, специалисты! Вода была сказочно вкусная. Вокруг родника и палатки поставили. Вечером — недомогание у всех. К утру четыре человека умерло. Лучевая болезнь. Прямо у родника рядом с кварцами браннериты после нашли. Радиометр у них конечно был, и инструкцию все знали прекрасно, но уж очень пить хотелось. Несколько человек месяца три протянули. Только Гоша прожил еще год. Держался мужественно. В больнице крыл всех матом, врачи морфий экономили.
И, хотя Удушкин тогда маршруты для гошиной экспедиции визировал, все на Гошу свалили.
Тухманского я даже пожалела. Выглядел он плохо. Пел неважно, гитару уронил. Тоже, за семьдесят. Губы — как жабья кожа, зрачки трясутся. Кашлял долго, прослезился. Взял меня за рукав, отвел в сторону и дунул в ухо: «Прости, Марина! Ничего говорить не буду, ты все знаешь, прости…»
А по впалым щекам слезы текут.
Пролеткину весь вечер распирало — хотела мне наверное что-нибудь мне такое залепить, погорячее, но сдержалась, а, когда прощались, тоже разревелась. И я с ней вместе. Сколько лет враждовали… А делить-то нам было нечего. Электронный микроскоп последние два года у меня все равно без дела стоял.
Авдотьина пьяная чёрти что несла. На нее и не похоже, партийная, дочь старого большевика, муж про Ленина книги писал.