Нам еще предстоит совершить эту процедуру – честно собрать всех персонажей и указать, без утайки, кого что ожидает. Пусть одним достанется пара строк, другим – абзац, третьим – страница, но никто не должен быть забыт. Быть забыт – наверняка редактор вычеркнет это сочетание. Ну да Бог с ним. До той поры я успею рассказать тебе о тете Поле, Полине Васильевне, старухе Леонихе – своей соседке, склочным характером держащей в напряжении всю деревню. Тонизирующее средство, будоражит она очередь за хлебом в деревне Кореничено, бросает в топку слухи, домыслы, соображения о скудной на события деревенской жизни, и полыхает костер до послезавтрашней очереди – хлеб здесь привозят через день. Рассказ мой и составит третье по счету
Ко мне она пришла через десять минут после того, как я открыл дверь дома, и с порога потребовала изоляционную ленту – починить шланг. Ленты у меня не было. Полина улыбнулась и исчезла.
Потом я понял, что это не улыбка. Впечатление улыбки давал беззубый запавший рот.
Едва успел я разобрать рюкзак, Полина снова появилась в сенях, стукнула о стол кринкой и сказала:
– Вот. Попробуй, какое молоко-то бывает.
И тут же ушла опять. Теперь, кроме проваленного рта, успел заметить я белесые водянистые глазки и седые жидкие волосы, коекак убранные под ядовито-зеленый платок.
Так началась наша жизнь. Мы – Наташа и я – лебезили, мерзко и униженно заговаривая с Леонихой о погоде, видах на урожай, ассортименте в магазине. Полина иногда отвечала благосклонно, иногда отмалчивалась. Молока больше не приносила. Через неделю я привез ей из Ржева изоленту и предложил достать новый шланг.
Изоленту она взяла, принесла полтинник, а от шланга отказалась: – На хрена мне пятнадцать рублей платить, он и так еще поработает.
В тот же день разразился первый скандал. Я услышал визгливую матерщину. Полина с косой гналась за Никси. Я судорожно схватил собаку на руки.
– На цепи держите, убью! За курами повадилась, стерва. У меня уж одна подохла, я в овраг снесла – ее работа! Ой, жаль не догнала, ой, не догнала!
Наташку трясло. "Она убьет Никси,- повторяла она.- Уедем отсюда. Я не смогу тут жить".
К вечеру я слышал истошные вопли Полины, проклинавшей всех дармоедов-дачников. "Лучше вылью я молоко, на дорогу вылью, чем им продавать стану, тьфу!" Наташа уехала, увезла Никси. Через пару дней старуха неслышно вошла в дом, когда я вымучивал конец исторического обзора и застрял на дистрибутивном анализе. В черных пальцах Полина держала глубокую тарелку с творогом.
– Ешь!
И снова пропала на два дня. Только издали было видно: обкашивает бугор за своим подворьем, тянет на веревке старое ржавое корыто с торфом, латает забор, гремит ведрами, вбивает кол – привязать корову…
После экзаменов на три дня приехала Анна. В узких коротковатых джинсах, закатав под лопатки и завязав на груди рубашку, она пыталась влезть на Ереванычина жеребца Букета, когда ее увидела Полина. Она смотрела на Анну полными глазами. Потом увела в недра своей усадьбы, а через полчаса выпустила – с корзиной в руке и кринкой у груди. В корзине оказались дюжины две крупных светло-коричневых яиц и толстый шмат сала, в кринке – сметана. Следом пришла и сама Полина. Села на лавку у крыльца и сколько-то молчала, глядя то на Анну, то на меня.
– Ты подкорми дочку-то, тоща-то, мать твою, эх!
Она тихо просидела, пока Анна вылизывала сметану, а я – с ее, Полининого разрешения (да стучи ты, дятел, я так посижу) – продолжал дописывать введение.
Весь следующий день Анна пропадала у Леонихи, возилась с курами, ласкала и поила теленка, пробовала доить Леонихину Красотку, косила, полола. Пришла в сумерках, рухнула на постель.
– Есть будешь?
– Не-а. Меня тетя Поля накормила. Т-а-ак вкусно! Пироги с картошкой и луком. Она говорит, Таня очень их любила.
– Таня – это кто?
– Дочка ее, Таня. Ты что, не знаешь? Столько живешь и не знаешь. У нее дочка, Таня. Моя ровесница.
– Не мели. Полине за семьдесят. Какая ровесница?
– Была дочка, нет ее, умерла, утонула…
Наутро я проводил Анну к автобусу, вернулся и подошел к дому Леонихи. Она кивнула из окна, и я поднялся на крыльцо. Пахло хлевом, на столе горка грязной посуды, половики сбились в комья.
Романтический образ чистой деревенской бедности рушился. На сундуке две фотографии: девочка с темными нагловатыми глазами, правда, похожа на Анну – носом и оттопыренным ухом, и мужчина, плохо выбритый, с узким лбом и тяжелым подбородком.
– Ты уж не сердись, что Анюту я к себе на весь день заманила.
Уж очень вспомнилось. Я ведь в Молокове-то, на кладбище, целый год не была. С прошлой весны, как Тимофею памятник ставили, с тех пор… А как твою увидела! Как живая, как сейчас стоит.
– Сколько лет прошло? – сказал я, как идиот, чтобы сказать что-нибудь. Ох уж это показное сочувствие. Почему не могу я сочувствовать молча? Или не верю, что она это молчание поймет?
– Ой, посчитай сам – с пятьдесят первого года.
– Сколько ж ей было?
– Пятнадцать ей в октябре, а это все в июле было, на Петров день. Рано ушла с девчатами. Мы с Тимофеем косили за шорой.