Вряд ли можно было бы придумать что-либо более странное, чем сравнение Анри с Никодимом. Общественный темперамент определял самую суть Анри, окрашивал каждый его поступок и каждое его слово. В противоположность ему к общественной жизни Никодим не испытывал ничего, кроме отвращения, считая ее соперницей и помехой для жизни внутренней. Не слишком считаясь с моим собственным общественным прошлым, он довольно презрительно высказывался о партиях, идеологиях и прочих вещах, сковывавших, по его выражению, Божественную свободу человека. Всякое общественное объединение представлялось ему не только насилием над личностью, но и гипнозом ее, заставлявшим мириться с тем, что раньше она сочла бы для себя неприемлемым. Не менее сурово обличал Никодим и идеологию:
— Сказав А, принадлежащий к той или иной идеологии чувствует обязанность сказать и Б. Только зачем? Рядом эти буквы находятся только в алфавите.
— Но в любой идеологии есть своя логика. Вы принимаете не просто буквы, вы принимаете логику их расположения. Зачем же открывать велосипед, если идеология — это система, в которой уже все продумано?
— Продумано. Но ведь не для вас лично. Чтобы не быть навязчивым, я попросту скажу, как это было у меня. В зрелом возрасте я не принадлежал уже ни к одной идеологии. Я мог поддержать лишь то или иное высказывание, не более того. Поддержать или опровергнуть. — Никодим вздохнул. — По роду ваших прошлых занятий вам трудно расстаться с общественными иллюзиями. А может быть, для того вы и здесь, чтобы с ними расстаться?
Боюсь, что, рассказывая о моей жизни в монастыре, я допускаю если не ошибку, то уж, по крайней мере, неточность. Перечитав написанное, заметил, что в моем описании монастырь предстает чем-то вроде клуба по интересам, где ловят рыбу, изучают рукописи и т. д. Между тем мной почти ничего не сказано о самом главном, о том, что делает монастырь монастырем, — о богослужении. Не потому не сказано, что эта сфера оставалась мной незамеченной, скорее потому, что я ее тогда не понимал. Вероятно, в надлежащей мере не понимаю и сейчас. Но проведенные мной здесь месяцы были несомненной попыткой понимания.
Православные службы длинны, это я знал еще по Мюнхену. В монастыре они мне показалась бесконечными. «Бесконечными» — это именно то слово, которое я произносил про себя в первые недели моего пребывания здесь, но, написав его сейчас, я открыл в нем иной, соотносящийся с вечностью, оттенок, который делает для меня допустимым это слово и сейчас. В отдельные дни общая длительность служб достигала шести, семи и даже восьми часов. Я не мог отстоять даже трети положенного времени. Меня изумляла спокойная готовность монахов проводить все это время в храме. Не просто готовность: отсутствие всякого неудовольствия, которое, даже будучи скрываемым, так или иначе дает о себе знать. Неудовольствия не было, но не было и экзальтации. Их лица не выражали ничего, кроме спокойствия.
Может быть, как раз это выражение лица подсказало ответ на мучивший меня вопрос: как эти люди способны выстаивать все монастырские службы? Постепенно я понял, что мы с ними смотрим на богослужение с совершенно разных точек зрения. Для меня (а я уже начинал познавать иерархию ценностей) богослужение было лишь частью жизни — важной, теоретически, может быть, самой важной — но частью. Для них именно оно и было жизнью, а все остальное — приложением. Потому с тем же нетерпением, с каким я ждал окончания утрени, чтобы идти на рыбалку, они стремились побыстрее справиться с работами и идти на службу.
Чувствую, что неправильно выразился: нетерпения-то у них как раз и не было. Это были дети циклического (обозначение мне подсказал Никодим) времени, чуждые спешки и стремления к будущему. Время их не двигалось вперед, оно шло по кругу — удаляясь от исходного пункта и в то же время приближаясь к нему. Возвращаясь к одним и тем же годовым праздникам, предлагая в урочные часы одни и те же молитвы, оно вращалось вокруг своей оси — ежегодно, еженедельно и ежедневно. Мне казалось, что к этой оси оно и стремилось — к некой точке, где всякое движение прекращается, и время себя окончательно исчерпывает.
Это вращение — перехожу в настоящее время — не замыкается на самом себе. Оно впитывает в себя события, имена, высказывания — одним словом, историю, которая теряет свою линейность, сворачивается в круг и предается общему вращению. Иногда мне даже кажется, что богослужение и есть разрушение времени. Поминаемые события протекают в нем последовательно и вразброс, в нем соединяются разные эпохи и земли, а время, словно строительные леса, разбирается за ненадобностью.