В конце концов я поняла, что у меня образовался для профессора Оливера не вопрос, а нечто вроде портфолио. Альбомы, довольно толстые, наполненные сатирами, коробками и натюрмортами. И отдельные листы, на которых я перерисовывала матиссовскую женщину, очерченную ровно шестью линиями и самозабвенно танцующую на листе (у меня она не танцевала, сколько бы раз я ни копировала те шесть линий), и пять вариантов вазы, отбрасывающей тень на стол. На месте ли тень? Могло ли это сойти за вопрос? Я купила толстую картонную папку, вложила в нее все и на следующем занятии подстерегала случай назначить встречу с профессором Оливером.
Он устанавливал для нас новое задание, на той неделе нам предстояло рисовать куклу, а на следующей — живого натурщика. Куклу надо было закончить самим и принести ему на оценку. Мне не нравилась идея рисовать куклу, но когда он достал ее и усадил на маленький деревянный стол, настроение у меня изменилось. Это была старинная кукла, стройная и жесткая, кажется, из раскрашенного дерева, со свалявшимися волосами цвета старого золота и распахнутыми голубыми глазами, но в ее личике было что-то лукавое и внимательное — мне это понравилось. Он сложил ей негнущиеся руки на коленях, и она предстала перед нами, настороженная, почти живая. На ней было голубое платье с красным цветком из шелковых лоскутков, приколотым к вороту. Профессор Оливер повернулся к классу.
— Это кукла моей бабушки, — сказал он. — Ее зовут Ирен.
Затем он открыл этюдник и молча показал, как передать очертания: овальная голова, руки на суставах и ноги под платьем, прямой торс. Он напомнил, что колени следует укоротить, поскольку мы видим ее спереди. Колени скрыты под платьем, но они есть, и нам придется найти способ показать скрытые под платьем колени.
— Это уже уходит в область драпировок, — сказал он, — которую мы в этом семестре не затрагивали, поскольку она слишком сложна. Однако это упражнение заставит вас почувствовать, что под одеждой скрывается тело, под тканью — объем и плотность. Художнику недурно иногда вспоминать об этом, — заверил нас Роберт.
Он начал работать на демонстрационном стенде, и я следила за его движениями, разглядывала закатанный на рабочей руке рукав линялой рубашки, его зеленовато-карие глаза, быстро взглядывающие на куклу, в то время как остальное тело сохраняло сосредоточенную неподвижность. Курчавые волосы на затылке примялись, словно он спал на спине и забыл потом причесаться, а вихор надо лбом торчал вверх, как живой росток. Я видела, что он не замечает ни нас, ни своих волос, забыл обо всем, кроме куклы с коленями, круглившимися под тонким платьем. Я вдруг позавидовала подобному самозабвению. Я никогда не забывалась, всегда замечала окружающих и гадала, как выгляжу в их глазах. Разве я смогу стать художницей, подобной профессору Оливеру, если не научусь абстрагироваться перед целым классом, так, чтобы осталась только рука с карандашом, звук скользящего по бумаге грифеля и стекающие с него линии? Меня захлестнуло отчаяние. Я так засмотрелось на его длинноносый профиль, что дневной свет нимбом сгустился у него над головой. Разве могу я задать ему свой не-вопрос, принести ему так называемый портфолио? Стыдно показывать ему остальные работы, лучше уж ничего не показывать! Я даже не записалась еще на основной курс по искусству, я была типичной дилетанткой, умеющей поменять обивку на стульях и сыграть на пианино сонату Бетховена. Это таким как я он напоминает, что искусство сложно. Существует анатомия, существуют драпировки, тени, свет, цвет. Вы по крайней мере поймете, что он пытался до нас донести.
Я развернула свой холст и приготовилась делать вид, что набрасываю силуэт деревянной куколки и начинаю работать в цвете. Все взялись за работу, даже разгильдяи относились к занятиям серьезно, а не как к возможности отсидеться в тихом местечке, где не нужно говорить, где можно отдохнуть от бесконечного шума голосов в общежитиях. Я тоже работала, почти ничего не видя перед собой, вслепую двигая карандашом, а после выдавливая краски на старательно отскобленную палитру, просто чтобы никто не заметил, что я замерла. Но внутри я замерла. Я чувствовала, что слезы подступают к глазам.
В тот день я могла бы навсегда бросить живопись, даже не начав, но Роберт, переходивший от мольберта к мольберту, вдруг остановился у меня за спиной. Я надеялась, что сдержу дрожь. Мне хотелось умолять его не смотреть на мою мазню, но тут он наклонился и своим необыкновенно длинным пальцем указал на голову моего подмалевка.
— Очень неплохо, — сказал он. — Вы на удивление далеко продвинулись.
Я онемела. Его желтая полотняная рубашка была так близко, что заслонила все остальное, когда я обернулась, чтобы показать, что слышу. И рука, и протянутая к холсту кисть были загорелыми. Он был поразительно реальным, уродливым, живым, уверенным. Я почувствовала, что вся я, все во мне мелко и скучно, и только его присутствие может сделать мои занятия значимыми.