Фридрих увидел грубо нарисованного высокого, узкого в талии человека с ненатурально выпяченной грудью. Светло-коричневые волосы падали по плечам, и на бронзовом загорелом лице с густыми усами и бородой резко выделялись фиолетово-синие глаза. Маленькая, расшитая золотом ермолка, лихо надетая набекрень, и полосатый жилет были необычны и переняты, очевидно, у турок.
— Да кто же не знает теперь Джузеппе Мария Гарибальди, спроси любого. Необыкновенная жизнь у этого отчаянного храбреца. Многое повидал он, плавая на бригантинах «Констанция» и «Сперанца». Родись он тремя веками раньше, был бы великим конквистадором. Смелый мореходец и воин.
Диверолли от неожиданности обронил кисет с табаком. Он был уверен, что иностранец не знал в лицо Гарибальди.
— Откуда ты все о нем знаешь?
— Ну, не все. Но слыхал кое-что. Я уверен, что его не смутит поражение и он еще появится в Италии. Апрельские дни того года, когда его легионы вступили в освобожденный Рим, повторятся.
— Я был в головном отряде, — тихо признался Диверолли. — Ты прав, немец, это не забывается и повторится. Впервые я встретился с Гарибальди в Марселе. Его партийная кличка была тогда Борель. Я был там с Мадзини.
Пришла очередь удивиться Энгельсу:
— Значит, ты член «Молодой Италии», мадзинист?
— Да, я друг великого итальянца, — последовал ответ.
До самого отъезда из Генуи Энгельс часто встречался с Диверолли, который посвятил себя борьбе за славное будущее вольной Италии и выполнял тайные поручения Мадзини.
Искренний и честный, Пьетро Диверолли не мог жить без поклонения кому-либо. В это время он страдал оттого, что не знал, кому отдать предпочтение: Мадзини, который привлек его к революции, или Гарибальди, казавшемуся генуэзцу чуть ли не полубогом.
— К сожалению, — доверчиво сообщал он Энгельсу, — оба эти великих человека не очень дружны. Я был свидетелем их жестокой размолвки. Один учен и осторожен, проницателен, как Макиавелли, и настойчив, как Риенци, а другой — великий воин, закаленный бурями и крушениями, хочет возвеличить Италию не меньше, чем сам Гай Юлий Цезарь. Теперь посуди, могут ли эти два героя, достойные Ромула и Рема, ужиться в одной норе? Но это необходимо, они двое — опора нашего объединения.
— Чего ты хочешь, Пьетро, — спрашивал Фридрих, — федерации всех государств твоей родины или единой Италии?
— Зачем нам федерация? Мы — кости одного тела. Мы умираем потому, что нас рассекли.
— Ты прав.
Как-то Диверолли показал Энгельсу свой любимый холм Санто-Кампо, где некогда прощался с Мадзини. Внизу раскинулось Средиземное море. Долго сидели они молча на нескошенной траве. Кружевные тонкие ветви тамариска раскачивались над ними, словно опахало. В такие минуты хочется говорить о самом сокровенном.
— Ты одинок или женат? Вряд ли такой красивый парень не снится какой-нибудь девушке? — спросил ласково Диверолли.
— Женщину, которую я люблю, зовут Мери, — просто ответил Энгельс. — Ты слыхал про Ирландию? Эрин — зеленая страна, как называют ее ирландцы. Она бедна. Народ ее порабощен Англией и тоже непрестанно дерется за свою независимость. — Помолчав, он добавил: — У Мери глаза прекрасные, как кипарисовая роща у моря. Она меня, кажется, очень любит. А твоя жена где, Пьетро?
— Я вдовец, — начал Диверолли. — В Париже судьба свела меня с добрым и веселым юношей французом Кабьеном, немцем Стоком и поляком Красоцким. Какие это были люди! Поляк был из твоей породы — ученый и вежливый. По вечерам играл он на скрипке, да так, что полюбился всей улице. Музыка переворачивает и потрясает душу. Я вот не могу жить без песни. И полюбил-то я раз в жизни не женщину, а ее голос. Однажды здесь, в Генуе, услышал за оградой сада чудесное сопрано и стал каждый вечер ходить к этому дому. Когда мы встретились наконец с певицей, она оказалась горбуньей, но мое сердце уже полюбило.
— Ты женился на ней?
— Да, и не жалел. Мы прожили всего один год. Бедняжка умерла, а я не могу утешиться. Голос ее звучит во мне до сих пор.
Вскоре Диверолли проводил Энгельса на парусное судно, идущее в Англию. В последний раз выпили они вязкое пряное «киянти». Энгельс дал итальянцу свой адрес в Манчестере.
— Взялся за древко красного знамени, — сказал он с обычной приветливой улыбкой, — будь готов к странствиям.
До Лондона Энгельсу предстояло плыть около полутора месяцев. Трудолюбивый Фридрих не мирился с бесцельной потерей времени. Едва ступив на палубу, он решил тотчас же заняться изучением навигационных наук и принялся с присущей ему тщательностью и прилежанием записывать в дневник особенности погоды, направление ветров, состояние моря, изменения в очертаниях берегов.
Фридрих очень любил море. Оно больше, чем иная стихия, было созвучно его отважной, чуждой всему низменному, мелкому душе. Он наслаждался и морским покоем, и всеразрушающими могучими штормами, которые сопутствовали ему в этом долгом осеннем путешествии. Подобно норвежским берсекерам, не знавшим страха, радовался Энгельс буйству водной стихии, в которой звучала для него сама вечность.
Прекрасный, многогранный, смелый, он сам был как море.