Стейнер швырнул беднягу на пол, плюнул ему в лицо и принялся пинать тяжелыми ботинками под ребра. Орал он, как оглашенный. Карлик выблевал на кафельный пол часть съеденного ужина, от чего хозяин взбесился еще пуще. Расстегнув пряжку, он сорвал с себя ремень и занес его над своим поверженным приспешником. Смотреть на это было невыносимо. Я не выдержал:
— Прекратите, Жером, вы же убьете его!
«Сам» так и застыл с поднятой рукой. Ему, видно, и в голову не приходило, что я способен вмешаться. Я для него был все равно что стол или стул. Он обернулся и схватил меня за шиворот.
— Ты еще тут, тля, скопец несчастный! Тоже захотел? И кто тебе разрешил называть меня по имени?
— Прошу вас, хватит!
Он едва сдержался, чтобы не разразиться потоком непристойной брани, но занесенную руку все-таки опустил. Покачнулся, как насмерть пораженный гигант, выронил свой кожаный ремень и ушел в комнату, громко хлопнув дверью. Я помог Раймону подняться, хотел обтереть ему лицо влажным полотенцем. Он оттолкнул меня:
— Идите вы, знаете куда! Хозяину видней, что делать.
Наутро, когда я встал, господин и слуга были в гостиной, оба мрачнее тучи. Стейнер сидел в кресле, глядя в открытое окно на улицу и поглаживая по голове примостившегося у его ног Раймона; тот был в кальсонах и белой майке, под левым глазом у него чернел синяк, ноздри были заткнуты ватой. У Жерома на губе красовалась лихорадка, морщины блестели от пота, лицо было такое же помятое, как наброшенный на плечи льняной пиджак. Готов поклясться, что он плакал. Я почувствовал душок, витавший над этой парочкой, — пахло крахом. Стейнер поднял руку, простер ее над городом — рука была усеяна старческой гречкой, такие пятна еще зовут «кладбищенскими». Он указывал на толпу внизу: люди гуляли, переговаривались, смеялись, радовались солнышку. Из соседнего дома доносилась старая джазовая мелодия вперемешку с криками торговцев, автомобильными гудками, и вся эта какофония рассыпалась вихрем веселых нот.
— Смотрите, Бенжамен, они повсюду, они вылезают изо всех щелей, словно крысы. Потоп, потоп, вот что это такое! Я хотел стереть юность с лица земли, как стирают помарку с листа. Но она накрыла меня с головой, я тону.
В уличном гомоне отчетливо прозвенел на высокой ноте девичий смех, эхом отразился от оконных стекол, и невыносимой свежестью повеяло в этой похожей на мертвецкую комнате. И слуга, и господин втянули головы в плечи, будто по ним дали автоматной очередью. На улице, как на сцене, они воочию узрели свое поражение. Куда девалась вся их заносчивость, теперь им было все равно, пусть их увидят такими, какие они есть: ископаемые бунтари, ни на что уже не способные, коалиция, тоже мне — перекисший, как уксус, донжуан, кумир недоумка и подкаблучник престарелой кокетки, захлебывающейся собственным ядом. Великий мистификатор получил нокаут.
У меня было тяжело на душе. Немного погодя я вышел купить кое-что в аптеку. Они отпустили меня одного, слова не сказали — еще неделю назад такого и представить было невозможно. На улице гремела музыка в киосках звукозаписи; я миновал мясную лавку, газетный ларек. Стоило мне только зайти в телефонную будку, набрать 17 — номер полиции — и все было бы кончено. Я побродил немного, прохожие толкали меня. Выпил в баре минеральной воды, потом, почувствовав, что на свободе мне непривычно и неуютно, вернулся домой. Раймон и Стейнер так и сидели живой картиной в раме окна, даже с места не сдвинулись. Их ноги стояли в солнечной лужице. Лицо хозяина подергивал тик — в точности как, бывало, лицо Элен.
Десять дней спустя мы с Раймоном отбыли из Парижа в Юра. Стейнер уехал раньше.
Устья юности
Стояла теплая, солнечная погода. Было 1 июня. Великий день настал. А настроение у меня было хуже некуда. Самочувствие тоже. Я опять старел и прислушивался к себе с тревогой тяжело больного. Лицо у меня шелушилось, на скулах и крыльях носа звездочками лопались сосуды. В уголке рта залегла горькая складка. Лысина ширилась во все стороны, расплывалась, как пятно сырости на стене. А я больше не мог даже пожаловаться Раймону. После той взбучки — после того, как я его «заложил», былая задушевность приказала долго жить. Права на почтительное обращение «месье» я лишился. Кончилась игра в верного слугу. Губа у него еще была вздута, щеки в синяках, глаз заплыл; от него пахло мылом. Всю дорогу — выехали мы в шесть — я сидел с несчастным видом, надеясь, что он обратит на это внимание. Он как воды в рот набрал, наконец, не выдержав, я сам спросил:
— Раймон, как я выгляжу? Вы не находите, что я болен?
Даже не повернув ко мне головы, он буркнул:
— Да вы всегда выглядите больным.
Я обиделся: что за бесцеремонность, в самом деле!
— Но сегодня не хуже, чем всегда?
Он, не отрываясь, смотрел на дорогу.
— Извиняюсь, я не врач.