Из лесу понатащили сюда берёзовых стволов и веток, приволокли несколько пней, и зал превратили в аллею, на электрическую лампу набросили красную тряпицу — получился очаг. Спрятанный в каком-то углу этого новоявленного леса магнитофон доносит до нас старые песни про родину и про врага. И это лучше, чем находиться в настоящем лесу, потому что здесь нет паутины и мошкары. А вот фото Манолиса Глезоса, и это тоже лучше, чем если бы перед нами стоял живой Манолис — потому что это и Манолис и в то же время отсутствие фашизма. А вот и я, и это тоже хорошо, потому что меня как будто нет. Двое влюблённых сейчас начнут целоваться в этом декоративном березняке — а вот это уже противно, потому что мужчина лыс, и не верится, чтобы он околдовал девушку… Надо быть полководцем, отдать свой талант родине, и пусть другие возьмут на себя маленькие заботы касательно чистоты твоих ботинок и твоей кухни…
— Привет, старина.
— Здравствуй, старик.
Эти ковры удобны, и мягкий снег за окном — тоже, удобны мраморные ступени, удобна эта сухая ласка обуви. Удобны Паустовский, скандинавская печаль и английская королева Елизавета.
На влюблённых в березняке смотреть невозможно, потому что у девушки толстые, как у школьницы, колени, а мужчина лыс, и тут не может быть речи о любви, и это уродливо. Поимей совесть, поимей совесть и признайся себе, что девушка очень недурна, но это уже другое поколение, и девушки этого поколения должны принадлежать юношам своего поколения, и это единственная правда, потому что все остальные случаи пахнут тайным воровством или отдают наглым грабежом.
— Как дела, Геворг?
— Спасибо.
— Я очень доволен твоим сценарием, чтоб ты знал. И не я один.
— Спасибо, очень приятно.
— Подробнее поговорим в понедельник. Будь здоров. А Вайсберг обязан придираться, это входит в его обязанности, и пусть это тебя не волнует.
— Спасибо.
— В понедельник в двенадцать я буду здесь. Посидим, поговорим, с Вайсбергом вместе. Ну, всё, я пошёл.
— До свидания.
Удобен этот мирный неоновый свет, этот телефон, который за мягкое пощёлкивание двухкопеечной переносит тебя на другой конец кучерявого города Москвы, в чистую и тёплую квартиру, такую же чистую и тёплую, как этот Дом кино. «Старик, ты не хочешь посмотреть Бергмана?» Этот туалет сверкает белизной, как постель в гостинице в самый первый день… И как начинающуюся влюблённость — почти так же приятно тебе сознавать крепкое здоровье собственных почек… удобна тёплая вода, пахучее мыло, бледные твои руки, неоновый свет, полотенце. Неоновый свет, полотенце, зеркало в стене и несколько морщинок на лбу, обозначающих возраст. И хорошо, что тебе не сорок лет и не двадцать пять, а ровно столько, сколько тебе есть — тридцать.
— Эй ты, — я подмигнул себе и щёлкнул себя в зеркале по носу. — Нет, ты хорош, ничего не скажешь…
— Пошли в бильярд сыграем, — улыбнулся себе я.
— С кем играем? — Мягкая полутьма зала спокойно приняла меня в свои объятия. За столиками вдоль стены, склонившись над шахматной доской, раздумывали очередной ход шахматисты, в тишине зала плавали не сходящиеся друг с другом ниточки их мыслей. На чистых, как футбольное поле, бильярдных столах мерцали пирамиды белых шаров, полосатый шар молча поджидал чуть поодаль, он должен был сейчас покатиться и удариться о пирамиду — учтиво, холодно, спокойно. Подперев кием подбородок, наполовину в тени, кто-то томился в ожидании партнёра. Армейский строй честных киев предлагал свои услуги деликатно, с тайной преданностью тебе и подразумеваемой любовью. Ни одна коса ни разу ещё не ждала косаря вот так — с готовностью, как крепкая нагая девушка. Так подставляется полное вымя козы — козлёнку, так предлагались пожилым сенаторам юные рабыни — в римских банях. Этот короткий. У этого кожа на конце отошла. В этом… в этом свинца на два грамма больше положенного. Этот слишком скользкий, будет елозить в руке. Отобрав себе кий из шеренги и обласкав сморщенную кожу мелом, он, то есть я, мельком посмотрел на шахматную доску: чёрные жертвовали коня, намечался мат или что-то вроде этого и т. д. Каждый из сенаторов был гениальным полководцем, изощрённым политиком и суровым законодателем, а тело каждого из этих сенаторов тёрли, мяли, били, обкатывали водой, гладили, массировали, взбадривали, умащивали благовониями сотни мойщиков-рабов, а сотни свеженьких рабынь дарили этому сенатору и его стареющему телу ликование своих упругих юных тел, и его тело поздно старело, а его ум политика оставался гибким, всегда гибким, как змея.
— Ну что, сразимся, старина, — сказал он, то есть я, с той дрожью восторга и той любовью к партнёру, которая у него появлялась только при виде бильярдного стола. — Играем до начала Бергмана, старина, проигравший, то есть вы, закрываете счёт. — И только теперь си взглянул партнёру в лицо и ему стало немножко не по себе, потому что партнёр был тот, «полукровка», с кем он сцепился недавно в ресторане.
— Научился бы держать кий, — усмехнулся «полукровка».
— Прекрасный совет. Благодарю. Уступить вам двадцать очков?
— Вот тебе 14-й. Молчи и бей.
— Бейте сами по своему 14-му.