Наталье тридцать девять лет было тогда. Лицо… Как сказать? На лице не иначе как покров, по которому мгновенно отличишь староверку от любой самой раз-русской мирской женщины. Что-то такое глубокое… и светлое, и твёрдое, из которого ясно, почему не решится рука этот свой Богом выписанный лик подправить, подчернить или подрумянить. Какая-то первозданность, чистота, делающая даже и крепость нежнейшей. Глаза крупные, навыкате. Прозрачно-серые, родниковые. Губы чуть припухлые. Большой подбородок. Руки полные, сзади от локтей и выше в мурашечках. Ходит быстро, увесисто. Платок вокруг головы повязан, и узел сзади, немного сбоку. И стать-то вроде широкая, основательная, но такая нетронутость, как у снега некатаного. И то ли от волнения, то ли отчего – часто-часто смаргивает. По влаге глазной веки ходят мягко, податливо. Ресницы длинные, глаза большие, выдаются, и смаргивание крупное, крылатое. Но больше вниз смотрит.
Кожа от природы белая – есть такие староверки, загар не особо пристаёт, даёт розовость. Быстро краснеет, трепетно. Одухотворённая красота, светящаяся, но не животной статью, а назначеньем, содержанием, несущая себя как творение. После таких лиц дико смотреть на сально испомаженные оливковые лица светских фемин – не пойми кем глядятся.
Нутро дома чистейшее, белёное. Образа, кресты, складень на полке-божнице, тюлевая занавесочка-рамочка… Конечно, и за стол, и помолились… А разговор короткий, прямо при матери – мол, долго не буду рассусоливать, приехал твою дочь сватать! О себе, мол, расскажу теперь уже всем и подробно. Рассказал. Вот так вот, мои хорошие, а ты, Наталья, думай, как надумаешь – скажешь. «А я поеду скоро, а после охоты вернусь за тобой, коль надумаешь». Натальюшка покраснела. Мать Ксения: «Ну, думай, дочь, тебе решать. А мне дак такой зять и подошёл бы! Согласишься, и бравенько будет». В Забайкалье это излюбленное «браво», «бравый» – не молодцеватость означает, а положительность – в разных оттенках.
Угощали от души – дело было перед постом. Жирнющие щи, «жаренья» из баранины и «изюбряка», рыжики, засоленные с багульником, сгибни из масла и сахара – такие пироги гнутые, чай-сливан на молоке и с маслом. А вечером ходили на спевку-репетицию – Ксения пела в женском хоре.
Пели разное, весёлое и грустное, даже бывало и расхожее, но на свой лад.
А потом зато пошло: «Выше ельничку, выше березничку», «Мойся, моя Марусенька», «Про разбойника Чуркина»…
Прощался одухотворённый, а в аэропорту сидел в зале с бурятской семьёй. Бурятки, пожилая и молодая, с ними близняшки – две девчонки. «Годовалые, видно», – он тогда ещё не различал месяца́ у младенцев. В красных комбинезончиках, молчаливые. Щёки огромные, смуглые… Обратно спокойно летел: вечерний Байкал сквозь облака, и Иркутск светящимся кораблём. Корабличек бравый…
3
Наталья оказалась бесхитростной, жаркой и отходчивой. Могла обидеться из-за пустяка. Если подует от кого холодом, грубостью, краснела трепетно, как под ветром остывающий уголёк. Горячая волна неожиданно во влажное продолжалась – розово наполнялись влагой её выпуклые большие глаза, и эта краснота в веках была ещё беспомощнее, чем слёзы. В магазине, когда чеснока не досталось Ивану в тайгу, расплакалась. Ксения правду говорила Ивану: «Береги, она не ёлка, не колюча, а пихточка мяконька».