– Война есть война. Там каждому страшно. Брехня, что к смерти привыкают. Но только не спрашивает никто, боишься или нет. Выполняешь свою работу, так, как и здесь. Ее, ту войну, попробовать надо, а потом только узнаешь, как пороха нанюхаешься, на смерти насмотришься. Но лучше, да это и так понятно, без нее. Мы с тобой сейчас тоже воюем. Только с погодой, со стихией, так тебе скажу. Но здесь легче. Бомбы не рвутся. Пули над головой не летают.
Но Вениамин уже спал, уткнувшись в мешковину.
Боцман же достал карандаш, бумагу и сделал очередную запись в своем дневнике для отчета командованию о пройденном. Подробностей не было, информация его была изложена вкратце. Вскользь упоминалась погода, самочувствие. Можно было все самому изложить на шхуне в своем докладе. Но, как знать? С дневником надежнее, что о его группе узнают.
Ночью, около четырех утра, пурга снова запела. Такое впечатление, что у нее в руках появилась дудка, и наигрывала она жалобную мелодию, мелодию странную, погребальную, такую, что и проснуться трудно с ней. Собаки визжали и жалобно выли, прижимаясь друг к другу.
– Виниамин, ты как? Вставай братушка. Нам тут долго нельзя. Замерзнем мы с тобой. Идти надо. Пеши согреемся скорей.
– Не могу я, – твердил тот, – руки, ноги одеревенели, а выше болят. Дышать, хочу дышать, света, видеть света хочу! А еще есть хочу. Меня бы мамка моя сейчас накормила. А потом и помереть можно.
Все это он высказал тихо, но потом внезапно стал кричать, будто этот крик мог что-либо изменить. И разъяренный ветер относил от палатки его обрывки слов:
– Жить! Дайте мне жить! Хочу на корабль! Домой, отвезите меня домой!
Это уже было не просто хотение, выражение необходимых телу потребностей, это уже была истерика, при которой человек может пойти на что угодно, вплоть на уничтожение себя в порыве приступа и всего, что стоит к этому на пути.
Илья наотмашь сильно ударил Душкова, и этого хватило, чтобы тот рухнул в снег.
– Ты тут не ори! Я на фронте навидался разного! Горлом взять решил. Так я тебя в порядок приведу!
– Ты… Ты никто! Кто ты мне здесь?!
– Ты хочешь жить?! – боцман приблизился к матросу вплотную, – и я тоже хочу, – теперь он сказал тихо и достаточно понятливо, – поэтому надо, чтобы мы были вместе. Понимаешь? И мы дойдем до шхуны! Я все забуду. От тебя ничего не слышал. А сейчас в путь!
Душков сидел на снегу и плакал. Боцман отошел в сторону, дав ему прийти в себя, закурил, собрав остатки табака. Мало помалу все стало на свои места. И матрос взял себя в руки. До самой середины дня от него ничего не было слышно. И когда они расположились на очередной привал, только тогда он снова начал сетовать на свое самочувствие, на то, что не ощущает больше пальцев ни на руках, ни на ногах. Снова жаловался на тяжесть и приступы боли в сердце, на нехватку воздуха для вздоха. Но теперь он об этом говорил спокойно, как будто соглашаясь на свою участь. Казалось, для себя уже все решил и уже попрощался перед своим уходом с этим миром, таким большим, таким прекрасным и жестоким.
– Но почему именно я? Но если бы не я, то был бы обязательно кто-нибудь другой, – думал матрос, и его сознание застилала какая-то черная пелена, мрак. Ничего уже не хотелось, все надежды угасли, планы рассеялись, уже не было никакого сопротивления к жизни, но потом, проходил час, другой и инстинкты к выживанию возвращались. Сознание восстанавливалось и ему снова становилось дико и невыносимо в этих адских, поистине чудовищных условиях, так не пригодных для нормального существования.
Собак кормить стало нечем и Ордынцев решил самую слабую заколоть. Накинул на нее веревку, отвел на несколько саженей за стоянку. Тут же ловко ее разделал. Разделил все на небольшие куски. Варить пищу было не на чем. На дрова можно было пустить нарты, сжечь брезент. Мясо глотали, запивая сырой кровью. После него стало тепло.