До Молодечно и до 4 декабря, когда зима обрушилась на нас, дорога, хотя и трудная, отмечалась менее значительным количеством трупов, чем до Березины. Этим мы обязаны мужеству Нея и Мезона, удерживавшим неприятеля, более сносной тогда температуре, некоторым запасам, которые давала менее разоренная местность, и, наконец, тому, что при переправе через Березину уцелели наиболее крепкие люди.
Поддерживалось нечто вроде организации, введенной в этом беспорядке. Масса беглецов брела, разделившись на множество мелких групп в восемь — десять человек. У многих из этих шаек была еще лошадь, которая была нагружена жизненными запасами или сама должна была служить этим запасом. Ветошь, кое-какая посуда, походный ранец и палка составляли пожитки этих несчастных и их вооружение. У солдат не было больше ни оружия, ни мундира, ни желания сражаться с неприятелем, а лишь с голодом и холодом; но у них осталась твердость, постоянство, привычка к опасности и страданиям и всегда гибкий, изворотливый ум, умеющий извлечь всю возможную пользу из данного положения. Наконец, среди еще вооруженных солдат имело некоторое влияние одно насмешливое прозвище, которое они давали своим товарищам, принимающим участие в беспорядках.
Но после Молодечно и отъезда Наполеона, когда зима, удвоив свою жестокость[262]
, напала на каждого из нас, все эти мелкие группы, сплотившиеся для борьбы с бедствиями, распались: теперь борьба совершалась изолированно, лично каждым. Лучшие солдаты сами уже не уважали себя: ничто их не останавливало; никто ничего не видел, у несчастья не было ни надежды, ни сожаления; у отчаяния больше уже не было судей, не было и свидетелей: все были жертвами!С этих пор не было больше братства по оружию, не было общества, не было никакой связи; невыносимые страдания притупили всех. Голод, мучительный голод довел этих несчастных до грубого инстинкта самосохранения — единственного сознательного чувства у самых свирепых животных, для которого они готовы пожертвовать всем; варварская природа, казалось, привила им свою жестокость. Как дикари, более сильные грабили более слабых, они сбегались к умирающим, часто не дожидаясь даже их последнего вздоха. Когда падала лошадь, вам могло показаться, что вокруг нее собралась голодная стая волков; они окружали ее, разрывали на куски, из-за которых спорили между собой, как лютые собаки!
Все же большая часть еще сохраняла достаточно нравственных сил, чтобы искать спасения, не вредя другим; но это было последнее усилие их добродетели. Если около них или под колеса пушек падали начальники или товарищи, напрасно стали бы вы звать их на помощь, призывали бы в свидетели родину, религию, общее несчастье — они даже не взглянули бы. Вся холодная черствость климата проникла в их сердца; его холод обезобразил их чувства, как и лица. Все, за исключением некоторых начальников, были подавлены своими мученьями, и ужас не оставлял больше места для сострадания!
Считается пороком эгоизм, вызванный избытком счастья; здесь эгоизм был вызван избытком несчастий, и потому более простителен; первый — добровольный, а последний — почти вынужденный; первый — преступление сердца, а последний — проявление инстинкта и чисто физический; и действительно, остановиться на минуту значило рисковать жизнью! При этой всеобщей гибели протянуть руку своему товарищу, своему умирающему начальнику было актом изумительного великодушия. Малейшее движение, вызванное состраданием, становилось великим подвигом.
Между тем некоторые боролись против неба и земли: они покровительствовали, помогали наиболее слабым, хотя такие люди были редки.
Шестого декабря, на следующий день после отъезда Наполеона, небо показало себя еще ужаснее. В воздухе летали ледяные крупинки; птицы падали замерзшими на лету! Атмосфера была неподвижной и безмолвной: казалось, что все, что могло в природе двигаться и жить, даже сам ветер, было подавлено, сковано и как бы заморожено всеобщей смертью. Ни слов, ни ропота — мертвое безмолвие отчаяния, которое выдавалось слезами!
В этом царстве смерти все продвигались, как жалкие тени! Глухой и однообразный звук наших шагов, скрип снега и слабые стоны умирающих одни нарушали это глубокое гробовое безмолвие. Ни гнева, ни проклятия, ничего, что предполагает хоть немного чувства; едва оставалась сила умолять. Люди падали, даже не жалуясь, по слабости ли, из покорности ли, или же потому, что жалуются только тогда, когда надеются смягчить кого-либо, или думают, что их пожалеют.
Даже наиболее стойкие из наших солдат теперь пали духом. Снег проваливался у них под ногами, и часто на зеркальной поверхности у них не было точки опоры, они скользили на каждом шагу и постоянно падали: казалось, что неприятельская земля отказывалась их держать, что она выскальзывала из-под их ног, что она строила им козни, как будто желая обнять их, замедлить их движение и отдать их русским, преследующих их, или ужасному климату!