Читаем Похороны кузнечика полностью

Под этой преградой, безусловно, – как все-таки думал я тогда, – определенно блуждают лучи ее зрения, полные тоски и муки, их глубину и силу нельзя ни представить, ни, в силу этой непредставимости, измерить.

Но это было, увы, лишь кажущимся впечатлением некоей изобретенной мною тогда объясняющей мою муку схемой. Потому что все-таки однажды, откликнувшись на настойчивое, многократно обращенное к ней: «Бабуля, это я, я, это Ганя, Ганя», – бабушка открыла глаза, и ничего, кроме замутненных бегающих зрачков, лишенных какой бы то ни было глубины и ясности, явно уже не способных, как пересохший колодец, отразить небо и ответить на мой взгляд, там не было.

Не было ровно в той степени, чтобы я решил, что страдания, переносимые бабушкой сейчас, уже отвлечены от нее, да и от всего, чему можно соболезновать, выплескивая это ранящее, жалящее сознание чувство через край собственного взора.

И, наверное, правильнее всего сравнить эту безответную замкнутость бабушки с сокровенностью моллюска, сомкнувшего свои непроницаемые известковые створки. Ведь об утробной жизни, ведомой им, можно только гадать. Или же с замкнутой на невротический шпенек меланхолией полууснувшей готовальни, легко переживающей родные, не-язвящие уколы в пыльный темный бархат внутренних стенок.

Эти открытые на какой-то краткий промежуток времени, словно покрытые морской пленкой глаза бабушки, не порождающие не только взгляда, но и со всей очевидностью свидетельствовавшие, что уже и акта простого видения эти замутненные очи совершить не в силах, хоть и блуждают по-разному, как на добротных старинных портретах, где художник писал глаза так, что нельзя свободно перевести свой зрительский взор с одного на другой, не наталкиваясь все время на очевидную разность ответных чувств, возникающих в нас, на явную несовместимость глубин, когда правое око выказывает глубокое и таинственное дно души, а левое лишь скользит, не пересекаясь с нашим изучающим взором, обнаруживая в итоге всю мнимость и переменчивость, они-то и порождают все последующие неосуществимые до конца попытки проникновения на то таинственное дно души, о чьем наличии так красноречиво намекало правое.

<p>20</p>

Мама, сидящая за нашим большим обеденным столом, не видит, кажется, и чашки, из которой пытается пить что-то – холодный ли чай, тусклую ли, совсем теплую кипяченую воду. Да и я сейчас не могу вспомнить, отпила ли она хотя бы глоток из этой чашки, которую совершенно определенно, чуть покачивая, держала в руках.

До полных сумерек еще далеко, и мы с мамой перетряхиваем содержимое оклеенной красным посекшимся шелком коробки, перебираем, тасуем колоды фотографий, собранных, как игральные карты, по размерам: для пасьянса, покера, гаданья, преферанса – ведь всем этим столь прилежно занимались когда-то в этом доме!

Мне совсем не хочется попробовать на вкус эти не попавшие в тесные створки документов маленькие фотографии.

Они лежат грудой, словно беженцы, словно перемещенные лица, лишенные имени и не доехавшие до новой родины.

Уголок у правого плеча изображения гостеприимно отогнут, но никто не оставит след штемпельной вампирической помадой на белом безответном теле.

Вот они – без числа и года, не подписанные с испода, никем теперь не опознаваемые, – их можно только перебирать без всякого смысла и толка, тасовать по едва уловимым признакам сродства или противоположности, а можно проще – мужчин с мужчинами, военных с военными, дам с дамами, девиц с девицами...

На двух девических с тыльной стороны надписи почти одинаковым ученическим слишком натужным почерком троечниц с ошибками: люби миня как я тибя, или еще: пусь эти мертвыи чирты напомнют что-нибудь живо (е стерто); а вот и беглая мужская скоропись, подозрительно аккуратная, выдающая мало-пишущего человека в обладателе роскошного росчерка с вытянутыми петлями и крышками прописных.

Росчерк моего военного папы, напоминающий мне ход скорого поезда, предводительствуемый бодрым паровиком заглавной, выбрасывающим султаны и плавные перья пара.

Росчерк умершего папы, тесный, как садовый штакетник, повитый кудряшками нервного хмеля, почерк, опять строго говорящий со мной о содеянном проступке.

О, наказание будет непомерным.

Мы сидим с мамой на продавленной бабушкиной кровати в дальней комнате, самой светлой и единственной непроходной, светлой даже для этого вечернего часа, полного отраженьями всех дневных событий, в комнатке, наполненной мягким тяжелеющим светом, укрывающим и скрадывающим.

Мне начинает казаться, что в высокое окно проник суспензо-подобный, выворачивающий на свои жертвы, растворяющий все, желудочный испод морской звезды.

Поглощая, он переиначивает нас вместе с еще не пережитыми мыслями, нас вместе с достоверной способностью брать, трогать вот эти, например, так забавно волнообразно обрезанные карточки, колоться об эти бумажные смешные кружевные кромки.

Мы размешаны вместе с ними в один теплый коллоид...

Перейти на страницу:

Похожие книги