«Глубокую могилу выкопали для Мойше, не хватит земли, чтобы засыпать. Таскают песок из соседней кучи… Мойше нет, посоветовать некому. Что ж мне делать? Совсем готово все, и смотр на носу, а надо переделывать. Да как переделать? Это не я ведь придумала, это Всеволод Иванов. Тогда были другие времена! Вот он и говорит: „Сейчас другие времена, и потому — ложьте!“ Как можно? Это нарушение исторической правды! А он: „Правда у нас одна — служение делу партии и народа! Историческая правда здесь ни к чему — ложьте!“… Мойше звонил или не звонил в крайком? Он заболел, а я не зашла к нему. Дела закрутили,.. побоялась?.. А черт их знает! Куда я денусь? Вот если бы Шапиро!.. А что Шапиро? Шапиро не наш, Шапиро из Комсомольска привезли. На областную конференцию доставили: „Вот, мол, вам! Пусть не говорят теперь, что в ЕАО секретарь не еврей!“ Из секретарей парткома в секретари обкома — карьера!.. Что Шапиро? — Кассович сказал: „Ложьте!“… Звонить теперь самой? Или лучше поехать? А может, отказаться от „Бронепоезда“? Так ведь смотр на носу! Потом тот же Кассович влепит выговор — „за срыв участия русского народного театра в смотре самодеятельности“. А может, положить на рельсы русского вместо китайца? Пусть смеются; не все и знают, кто должен на рельсы ложиться. Зато спокойно: выполнила приказ Кассовича, приказ обкома… Но что было бы, если б он не пришел, не посмотрел, а пошло бы так, как есть — китаец на рельсах! Ведь тогда!.. Так я хоть решить что-то могу… А не любили покойного Мойше — никто из руководства не пришел на похороны… Ехать или не ехать? Скажут: жалуешься! Да ведь я только спросить хочу!.. Ах, жаль, Мойше умер, он бы позвонил и узнал. Он — ни при чем, и я ни при чем! Не вовремя умер Мойше, не вовремя!..»
Где-то водятся паучки-кровопийцы; они высасывают из живой жертвы кровь, а скорлупу бросают; пустую жестяно-шелестящую под ветром скорлупу… Тунгусский шаман заарканил оленя на полном скаку и костяным ритуальным ножом надрезал на горле оленьем главную жилу. Брызнула кровь, и шаман припал синими губами к ране. Бьется олень, а шаман сосет кровь. Напился шаман, утерся, замазал лечебным составом рану. Полегчало оленю и, вздрогнув от шлепка, он гордо понесся к стаду… На белом снегу шипит горячая кровь…
Как из желтого сделать красное? Горькую желчь как превратить в разбавленный сироп?.. Порез слева; искромсана вера, обрублена надежда, изнасилована любовь. Теперь справа: и не стало прошлого, порвались связи… Хрипит под ножницами жесть. Звякнула о камень. Небо опустилось, загустел воздух, покачнулись коричневые стены. Хохочет хам, расставив ноги. Сошлись под углом две раны, зацепились рваными краями. Рукой в брезентовой рукавице зачерпни масляной краски, замажь блестящие края! Горит краска, шипит на солнце… Мойше, видите? Это ублюдок!.. В лужице возле могилы отражается в свете луны распятый звездой «могн-довид»…
Плачет, плачет скрипочка: а-а-а! Оторвали от любимого, измучили, убили душу. Вот я вернулась, а его нет. Здесь он жил, здесь пел, здесь говорил, что любит меня. Я вернулась, а души моей нет. Плачу я, а слез нет.
Набухшие молоком соски молодой матери.
Загубленные мечты. Задушенные идеалы. И увядшие в лагерях надежды.
Дети, украденные у матерей и выброшенные в снег.
О лицо ее невидящее и глаза ее пустые!
Яростно распяленные плоскогубые рты.
Стена, за которую не пробиться.
И горькие стихи.
Зачем все это, Мойше? Что же вы Мойше? Злой чужой ветер воет над вашей могилой. А там, у синего моря…
Тяжела дорога до синего моря. Она идет через вас, Мойше, эта дорога идет через вашу могилу, не обойти ей вашу могилу!
Мойше, Мойше!
Где найти мне хороший посук, чтоб закончить мой рассказ?
Старенькая уборщица трет мокрой тряпкой запыленный цоколь областного музея. В магазины привезли колбасу.
Вспухают под тополями фиолетовые стены редакции «Биробиджанер штерн».
Абрам Вайнштейн, отменный повар, готовит в ресторане форшмак, рубленую печенку, фаршированную рыбу, тушеное мясо и еврейский золотой бульон. Свежую рыбу готовит Вайнштейн, не мороженную.
Гершков разучивает с оркестром «фрейлехс».
Хая с Максом сочиняют новую песню о счастливой жизни в родной советской стране. Они споют ее перед гостями. Нужно успеть показать песню художественному совету!
На своем юбилее плачет от умиления растроганный Корчминский.
По улицам ходят актеры из ансамбля Шварцера и восторженно читают вывески на идиш.
Оседает сыпучий песок над могилой. Распятый «могн-довид» кренится набок.
Умирает сын Гали Блюмкиной, еврейский мальчик, убитый при рождении.
Идет по дамбе окровавленный, избитый Илюша Гинзбург; без рубашки, босой. Идет Илюша Гинзбург под ночными звездами, под ночным ветром, улетающим к могиле Мойше. Идет Илюша, спотыкается об острые камни и осколки водочных бутылок. Он спускается с дамбы, бредет по улице Шолом-Алейхема к себе домой. Входит в свой сарай, залезает на ящик (о не глядите, отвернитесь!). Горячими слезами плачет Илюша Гинзбург и сует голову в петлю.
Ищите, ищите, люди, хороший посук! Мне нечем закончить мой рассказ!