Все это время княгиня соблюдала строгую дистанцию по отношению ко мне. В глаза не смотрела, а если обращалась с какой-нибудь фразой, то исключительно к моим сапогам. Поведение ее отличалось скромностью и благочестием. Садясь за стол и поднимаясь от стола, она подолгу молилась. Она называла меня не по имени, а только «сударь» и, желая выказать мне высшую степень пренебрежения, ластилась в моем присутствии к муженьку: трепала его по жирным, обросшим щетиной щекам, дергала за усы, пытаясь развеселить.
А перед сном каждый вечер своими белыми изящными ручками готовила супругу специальный напиток по рецепту патера Агапитуса, дабы помочь действию благословения и обета. Туда подмешивались всевозможные дорогие пряности, о коих расскажу в свое время, ибо впоследствии я и сам освоил это искусcтво; чудотворное воздействие их не подлежит сомнению. В напиток подливалось горячее красное вино, и князь, выхлебав сию панацею, обычно говаривал: «Прямо на глазах молодею, сокровище мое». Резво вскакивал с кресла, хватал княгиню за руку и вел ее в спальню. Мне предоставлялась полная возможность читать дальше о злоключениях святой Женевьевы при осаде Парижа гуннами Аттилы.
Однажды вечером развлекались мы все тем же привычным способом: супруги сидели у камина, я с фолиантом — чуть поодаль, за столиком для чтения. Когда святая Женевьева вторично спасла Париж — на сей раз от голодной смерти, — князь ощутил такую жажду, что немедленно потребовал свой напиток, и княгиня тотчас приготовила.
Однако на сей раз, выхлебав горячее питье, князь не потянулся, как обычно, всеми членами, не вскочил, похваляясь своей удалью и бодростью: тело его обмякло, ноги задергались, словно он во сне упражнялся за ткацким станком, голова откинулась, и он громко захрапел.
Княгиня несколько мгновений смотрела на него с невыразимой злостью, потом ударом ноги отбросила стоявший передо мной читальный столик — тяжелая книга грохнулась на пол. Но спящий не проснулся.
И прежде чем я успел прийти в себя от изумления, она бросилась ко мне на колени, обняла за шею, лихорадочно приговаривая: «Ты вернулся! Значит, любишь меня?» — и тотчас поцелуями зажала мне рот, не давая возможности ответить.
(— Ничего не понимаю, — нахмурился советник.
— Зато я понимаю, — улыбнулся князь. — Однако не будем прерывать на самом интересном месте. Продолжай, reus, свое признание. Что случилось дальше?)
Вряд ли я могу передать. Это было как наваждение, как самый невероятный сон. Словно смешались ад и рай, ангелы и демоны бешено закрутили меня в гибельном блаженстве. Словно попал я в рабство всем радостям и кошмарам, сколько их ни есть на земле. Даже сейчас, с палаческой веревкой на шее, оплакивая грешную свою душу, вспоминаю я тот миг. И если спросят меня, что бы ты сделал, если бы прекрасная, недоступно холодная дама тигрицей, огненной фурией снова метнулась бы тебе на колени целовать, душить, терзать… и все это рядом с перевернутым читальным столиком, священной книгой под ногами и мирно храпящим супругом — что бы ты сделал? То же самое, клянусь!
Хоть и кружилась голова, я точно знал — каждый поцелуй, что я принимаю и отдаю, есть воровство, грабеж, кощунство: я обманул хлебосольного хозяина, чьим гостеприимством пользуюсь, обобрал неизвестного дворянина, чье имя теперь ношу, ввел в заблуждение женщину, признавшую во мне своего возлюбленного, изменил несчастной, ни в чем не повинной Маде. Предал мужчину и женщину, предал бога и черта одновременно. И все же, коли спросят, как бы я поступил, если бы все повторилось снова, отвечу: точно так же, даже поплатись я за это жизнью!
(— Закоренелый злодей, — не выдержал советник.
— Да полно вам, — одернул его князь. — Ведь не он первый начал. Женщина согрешила.)
Грех был великий, я и сам понимаю. Тяжким камнем лег он на душу. Насилу я мог дождаться, пока отец-исповедник даст мне отпущение. Ведь прекрасная Персида прошептала мне в тот самозабвенный час:
— Зденек, ради меня ты отправился в Святую землю. А смог бы ради меня пойти и в преисподнюю?
Я принял это за риторический вопрос и сказал: «Еще бы!»
— Ну, если ты ради меня готов на вечные муки, — продолжала Персида, — остерегись признаваться на исповеди в этом грехе, ведь он наполовину на моей совести. Исповеднику, священнику, святому образу в алтаре — никому не говори, а то произойдет большое несчастье.
Угнетенный сознанием вины, я бродил по дворцу. Словно олень, раненный стрелой.
Снотворное питье, подсунутое старому князю, действовало надежно.
А я отменно выучился играть роль Зденека, чьи кости, верно, тлели где-нибудь в песках Палестины и чья душа горела, верно, в чистилище за грехи, совершенные после смерти.
Однако старый князь был очень религиозен. Он непреклонно требовал от своих придворных исповедоваться каждый праздник в его капелле и под его княжеским наблюдением. Сидящего в исповедальне священника никто не видел — показывалась только рука с деревянным жезлом, коим прикасалась к темени в знак отпущения.