За гранью Парижа, за его окраинами, насколько хватает глаз, виднеются большие и маленькие городки, поселки и деревни, тянущиеся к сердцу страны, льнущие к нему, готовые излить свою любовь и ласку — сторожат, охраняют, служат.
Из-за невысокой гряды над Марной, из утреннего тумана выплыл красный шар и окрасил в розовый цвет зеленые холмы вокруг Парижа.
Не сразу, постепенно Париж сбрасывает вуаль тумана — просыпается, потягивается и улыбается утренней улыбкой.
А туман — ночное дыхание города-красавца — медленно вползает на холмы, тянется на запад и залегает в дальних изгибах Сены.
На глазах у примолкших искателей удачи расцвел и распустился этот дивный цветок земли: умытый и причесанный, кокетливый и чистый, улыбчивый и веселый, бескрайний и необозримый, жилище и храм, гнездо и собор.
Вдали, очень далеко на юге и востоке, петляли две чистые реки — Марна и Сена. На подступах к Парижу, около Шарантона они сливались, и теперь уже одна Сена разрезала Париж надвое; возвращалась на юг, у Сен-Клу и Булона поворачивала на север, в Сен-Дени вновь сворачивала на юг, около Сен-Жермен делала большую петлю, еще раз меняла направление на север и, извиваясь, втекала в задернутый дымкой большой Сен-Жерменский лес.
По реке вверх и вниз плыли караваны судов и лодок, и с такой высоты было похоже на то, как если бы по сверкающему и извилистому зеркалу ползли жуки и букашки.
Зеркало реки пересекали до сорока железных и каменных мостов и до двадцати зеленых островов делили ее на части.
Драгоценнейшую камею на груди земли охраняли три ряда стражей и часовых: наполовину ушедшие в землю, закованные в стальные и железные латы, укрепленные башнями и вооруженные тысячами пушек. Среди них угрюмо и грозно высились обращенные в сторону германцев Шарантон, Венсен, Мон-Валерьен и Сен-Дени.
Столицу мира со всех сторон пронзили длинные стрелы — сверкающие железные дороги; такие же дороги охватывали ее кольцом. Десятки поездов, клубясь паром, точно черные змеи, извивались в разных направлениях.
Легкие Парижа — его леса, сады и парки еще дышали утренним туманом. На востоке зеленел испятнанный озерами большой Венсенский лес; на юге — столь же обширные леса — Медонский, Сен-Клу, Севрский и Версальский, на западе — Булонский и Сен-Жерменский.
А по Парижу, словно разлившаяся между домами зеленая влага, растеклись сады и парки Тюильри, Люксембургский, Ботанический, Монсо, Трокадеро, Монсури...
Ярким пламенем полыхал золотой купол Дома инвалидов.
Из чешуйчатого моря черепичных крыш мощно вздымались Пантеон, Сакре-Кер, собор Парижской Богоматери, Сен-Жермен-де-Пре, Сен-Сюльпис, Лувр, Пале-Рояль, Гранд-Опера и множество старинных замков, дворцов.
С высоты Эйфелевой башни внятно слышался гул и рокот легендарного города.
Квачи Квачантирадзе не чувствовал природы; она не задевала его души и сердца. Его не волновали ни горы, упирающиеся в поднебесье, ни безбрежное море, ни пестрота возделанных долин; но сейчас, глядя с высоты трехсот метров на лежащий у его ног ослепительный Париж, он проникся и почувствовал головокружительную прелесть, упоительный шарм этого города, за долгие века так любовно отделанного железом и деревом, камнем и мрамором, туманом и дымом.
Квачи и слуха был лишен, но сейчас его очаровала таинственная музыка этого города — гармония гула, дыхания и лепета...
В лифте спустились на вторую площадку, где помещался ресторан. Позавтракали и отправились в Лувр.
На первом этаже осмотрели скульптуры.
Зал следовал за залом, за эпохой — эпоха, культура одной страны сменяла другую.
Квачи не слушал всезнайку Коранашвили. Отдавал предпочтение изваяниям обнаженных женщин, а всем скульпторам предпочел Канову; его работы рассматривал со всех сторон, и едва удерживался от выражений восторга.
Но когда перешли в античный зал и увидели божественного Скопаса, Мирона и Праксителя, увидели неповторимых Афродит и Венер, нимф и Диан, от избытка чувств у Квачи вырвалось:
— Что за руки их изваяли! Бесо, ты только взгляни! Сходи, дорогой, узнай, за сколько продадут эту Венеру Милосскую? Это что, ее фамилия, что ли — Милосская? Видать, жена какого-то поляка, или русского князя. А хороша была женщина!.. Если не дороже тысячи отдадут, куплю и поставлю у себя в доме возле лестницы, велю приделать руки, в одну руку вставлю рог или букет цветов, а в другую — электрическую лампочку...
Пошли дальше по залам огромного дворца и часа три ходили изумленные: Л'Орлож, галерея цветов, старый Тюильри...
В зале Аполлона Квачи, как пиявка, прилип к одной из стеклянных витрин: глаза у него загорелись, сердце затрепетало. За стеклом лежало несколько бриллиантов величиной с голубиные яйца, меч Наполеона с алмазами по эфесу и множество других бесценных сокровищ... В ту минуту глаза Квачи сверкали, как содержимое витрины. Он осторожно огляделся. Единственный смотритель беспечно прогуливался по залу.
Покой и степенность покинули Квачи. Сперва он привязался к Коранашвили; не добившись ответа, на ломаном французском обратился к смотрителю: