— Я же грек, — захохотал Гирос. — Вы не бойтесь, не бойтесь. — И Дасе: — Она ваша матушка? Да неужели матушка? Какая радость!.. Вы Дарьи Сергеевны матушка?.. А Дарья Сергеевна наш ангел…
«Каналья, — подумал Шипов, — нос бы тебе своротить… За что я ему деньги-то даю? За что?»
— Какая радость! — кричал Гирос, распаляясь. — Да вы со мной не церемоньтесь… Хотите, я вас буду матушкой звать? Мне ведь ничего не стоит… Хотите?
— Сгинь! — гневно крикнула старуха, и круглое лицо ее покрыл румянец.
Она исчезла в каморке, Дверь хлопнула.
И дот пришел вечер. В это время суток, как о нем ни судят с пренебрежением, всегда больше озарений. Толи темнота тому способствует, когда ничто не отвлекает взгляда, то ли окончание дневных забот… И еще не успело, как говорится, мраком наполнить углы, как что-то кольнуло Шилова в темечко и хоровод внезапных озарений заставил его вздрогнуть. Тревога и печаль, обуревавшие его последнее время, не смягчились, но внезапно стало полегче, словно потолки поднялись. Он почувствовал, как некая неведомая ему доселе сила напрягла мускулы, мысли завертелись, одна другой соблазнительней и прекрасней, впереди, не скрытая, как обычно, туканом, проглядывала его конечная пристань, к которой ему должно стремиться: все было необычно как-то, невероятно, и даже его соломенные бакенбарды, когда он к ним прикоснулся, ответили легким потрескиванием.
«Амадей за червонец может удавить. Стало быть, надо поберечься, — решил он легко и просто. — К Дасюшке скорее проникать, хватать ее за белые плечики, покуда она горит вся… Вот, Дасюшка, капитал мой — тыща рублей. Хочу в Туле жить, рядом с графом Толстым… А чего граф? За него ведь деньги дают. Ну, вроде бы он со мной делится доходами своими…»
Среди множества отчаянных комбинаций, лихорадочно бившихся в его воображении, одна вдруг стала обретать формы, цвет и запах и загудела, застонала, привлекая к себе внимание, и он, словно утопающий, рванулся к ней навстречу, пуская пузыри, барахтаясь, плача, простирая руки, и наконец коснулся ее и понял, что спасен.
Он вскочил с кровати, на которой мучился с самого обеда, изобретая новые радости для себя, вскочил, полный неизъяснимого восторга и просветления, разложил на столике бумагу, чернила, перья и пустился в спасительный вояж.