— Как же ты-то сквозь эту броню продираешься да шавка твоя? — поинтересовался Шишок, незаметно подмигивая Ване с Перкуном, сейчас, дескать, вызнаю все секреты.
Голос, похрумкивая, отвечал:
— А так! Я и все мои свойственники могут выходить да заходить, когда вздумается. А чужаки — не пройдут. То же и обороны касается. Моя пуля тебя достанет, твоя — как об стенку горох… Ничему и никому чужому ходу ко мне нету!
— Выходит, я чужой тебе, Анфисушка? — подставил ухо к стене Шишок и даже погладил невидимую преграду.
— Теперь Анфисушка… А была старая карга…
— Ну, прости, прости, непутёвого…
— Как не чужой?! Конечно, чужой — рази ты был тут, когда я свой круг описывала? Не было. Чужанин ты, Шишок… И нет тебе ко мне никакого доступа! — сказал голос с торжеством, к которому каким-то непостижимым образом примешивалось сожаление.
— Вот тебе и на! — пробормотал Шишок и встрепенулся: — А как же огурцы?
Голос, похрумкав, удивился:
— А что — огурцы?
— Дак огурцы-то перешли через черту? Они ведь не твои, а, можно сказать, чужие…
— Ну, это уж — что моя рука несёт, то моё… Что ж, ты думаешь, я по ягоду да по грибы не хожу, что ли? Хожу и ношу. Огурцы скусные[45]
у Василисы! Завсегда она у нас мастерица была: что готовить, что шить, что прясть. Одно слово: младшенькая… Любимая дочь у батюшки. А мы так… А вот свою девку воспитать не сумела. Как говоришь, зовут тебя, малый?Ваня, не сразу поняв, что обращаются к нему, ответил, сердце его бухалось в самую границу невидимой преграды.
— А лет тебе сколько?
— Девять, — сказал Ваня и, подумав, добавил: — С половиной.
— Вона как! — старуха помедлила и пробормотала: — Накануне перестройки, до Мишки Меченого ещё, будь он неладен, была у меня мать-то твоя!
И шибко торопилась — не то в Теряево, не то в Бураново, может, оставила там что важное. Тебя, может, кагоньку… Дело-то весной было — кругом грязь непролазная. За мелом ко мне припёрлась. Хотела помириться с матерью, мелком ей угодить, так во всяком случае сказывала, а может, набрехала, может, самой за каким-то лешим мел этот понадобился — девка тёмная, девка скрытная, вся в матушко… Отдала я мел-то, Шишок, Валентине и отдала, девять лет назад дело было, так выходит…
— Что ж ты молчала! — рассердился Шишок.
— А вот — говорю! А Валька, выходит, не принесла матери. Может, не успела…
— Где она, вы не знаете? — сунулся Ваня лбом к стене, за которой не было ни ветерка, кусты стояли не шелохнувшись, тогда как с этой стороны подувало.
— На дне, Ваня, мать твоя…
— Утонула! — обомлел мальчик.
— Да нет…
— Бомжует?
— Божует? Не–ет, какой там! На дне она, я слышала, — у свояка нашего. А и где ж ей быть, когда бабка твоя бессердечная прокляла её… Где все заклятые дети находятся? На дне. Там и Валентина. Может, и пожалела Василиса опосля сто раз — да сказанного не воротишь… От проклятья-то не уйти, не уехать. До семи лет, грят, оно в воздухе носится, а в один недобрый час и падёт на голову проклятого. Валентина-то тоже, конечно, хороша! Натерпелась сестра с дочкой. Два раза прости, на третий — прохворости[46]
… Вот и прохворостила — оказалась дочка на дне!— А где ж свояк твой проживает, Анфисушка? — вкрадчиво проговорил Шишок и даже губами к стенке приложился. Голос захихикал, как от щекотки, и пробормотал:
— Ну тя совсем к лешему!
— Только от него! А всё ж таки, где живёт-то своячок, Анфиса Гордеевна?..
— Вот прокуда! Да уж скажу — не жалко: не так чтоб очень далёко… Не за тридевять земель и не в тридесятом царстве. В реке Смородине[47]
, в городе Ужге, аккурат под железнодорожным мостом.Ваня весь напрягся, как боевой конь, услышавший звук трубы, ведь Ужга — был тот город, где он жил в инфекционной больнице! Там мать его оставила на вокзале… Всё складывается: отсюда с ним на руках — в Ужгу… Может, отправляясь к свояку, куда его нельзя было взять, завернула на вокзал, написала записку, дескать, скоро вернусь за мальцом, положила свёрток на лавку — и пошла. А… почему не вернулась?.. Только чтоб жива была, остальное — ерунда.
— А… мела-то много ли осталось али зазря пойдём ко дну? — спрашивал меж тем Шишок.
— Хватит Василисе, у неё усадьба не больно велика… — проворчал голос.
— А ты, видать, порядочно землицы пригородила…
— А как ты думать! У меня же живность, и коровёнка кака–никака есть, сад–огород. Кормиться–то надо! Одной-то, ох, Шишок, чижало[48]
!.. Но я, ведь, знаешь, какая: и плачешь, да пляшешь!.. Больно вот плохо, что домовика-то у меня нету… Василисе этой всё — и муж у её был, и детки были — и довоенные, и Валька послевоенная, и домовой достался по наследству от Серафима-то… Теперь вот внук имеется… А я — как перст одна… — голос под конец речи совсем истончал.— Ну ладно прибедняться-то… Было время — да прошло! Прогнала тогда меня в тычки, теперь каешься.
Раздался то ли всхлип, то ли смех, и голос ответил звонко:
— Да больно мне надо — каяться! Шуткую я… Велика ли корысть-то в тебе?! Погляди на себя — поперёк лавки поместишься. Не смеши людей… Каешься!
— А ты, конечно, королевна у нас…
— Королевна — не королевна… А девка была видная!