Итак, я был студентом второго курса, и мне предстояло выбрать тему для курсовой работы следующего года. Моим руководителем был профессор Сергей Иванович Радциг, прошедшей осенью, к глубокому прискорбию своих многочисленных учеников, скончавшийся. Он предложил мне на выбор несколько авторов, и я остановился на Плутархе. Я боюсь, что первое из руководивших мной соображений горько разочарует читателя своей прозаичностью, и все же прошу отнестись к нему серьезно: от сочинений Плутарха много дошло. Правда, сохранившиеся тексты составляют едва ли половину всего, что писал неутомимый херонеец, но их все же достаточно, чтобы наполнить дюжину томиков знаменитой «тейбнеровской» серии. Меня привлекала перспектива окунуться не в «концепции», а в тексты, вслушиваться в голос одного и того же писателя, когда он рассуждает и рассказывает, восхищается и негодует, ведет речь о подвигах героев или об ошибках, которые может совершить женщина при стирке белья (есть у него и такое!). Есть замечательные и достойные всяческого внимания античные авторы, от которых дошло по нескольку строк: каждое слово, заключенное в этих строках, обрастает десятками исследовательских домыслов, догадок, гипотез. Заниматься такими авторами и нужно и интересно. Но для начала мне хотелось послушать не интерпретаторов, но самого писателя, хотелось иметь дело не с гипотезами и контргипотезами, а с фактами. Это не значит, что мне хоть на минуту приходило в голову пренебречь всеми старыми и новыми исследованиями о Плутархе: их я читал, сколько мог прочесть, и они мне очень много дали. Но сейчас я думаю о другом: у немецкого художника XX века Отто Панкока, которого я очень люблю, в числе прочих придуманных им «десяти заповедей живописца» есть и примерно такое изречение: «Дерево должно быть для тебя важнее, чем самая умная выдумка Пикассо». Я думаю, что для филолога конкретная реальность текста, доносящая до него через тысячелетия живой человеческий голос, должна быть душевно важнее, чем самые гениальные соображения по поводу этого текста; иначе филологии грозит беспредметность. В те годы я еще не знал упомянутого изречения Панкока, но беспредметности, честно, боялся и тогда.
Вторая причина, по которой я выбрал Плутарха: я знал, что множество великих творцов европейской культуры, таких, как Монтень, Шекспир, как Жан-Жак Руссо и другие, были горячими почитателями этого писателя (кстати, высказывания Монтеня и Руссо о Плутархе дали мне то, чего не смогли бы дать ученые комментарии). Сквозь века от Ренессанса до романтизма проходит непрерывное течение плутарховской традиции. Заняться Плутархом — значило встать у начала этой традиции и собственными глазами, не доверяясь пересказам и описаниям, увидеть ее истоки. Мне это показалось соблазнительным.
И вот я написал о Плутархе курсовую работу, потом еще одну, потом дипломную работу. Я продолжал им заниматься, потому что увидел: в творческом облике этого широко известного автора есть черты, до сих пор не освоенные по-настоящему наукой. Дело в том, что Плутарх изучался по преимуществу как «представитель» — представитель своей эпохи, представитель своей жанровой традиции. Та по-своему блестящая методология историко-литературного исследования, которая была разработана классической немецкой наукой, превращает литературный процесс в цепь взаимодействий. Но ведь, кроме того, что Плутарх испытал такие-то влияния и, в свою очередь, сам повлиял на таких-то последователей, существенно, что он был, был самим собой, что он мог не только испытывать влияния, но и отталкиваться от них и заявлять в каких-то пунктах свое авторское своеволие (хотя бы и на такой ровный, тихий манер, который соответствует натуре Плутарха, менее всего похожего на тип гениального скандалиста). Наверное, если бы Плутарх был во всем похож на своих учителей по биографическому жанру, он не сумел бы их затмить (а ведь то что все древнегреческие произведения в этом жанре, написанные до Плутарха, были забыты и утрачены, о чем-то говорит!). Наверное, если бы Плутарх был во всем похож на своих современников, он не сумел бы занять среди них свое, особое место (а ведь о его неповторимости говорит уже поэт VI века Агафий).