Ортега-и-Гассет говорит, что главное в романе не судьбы, не приключения действующих лиц, а их непосредственное присутствие; нам нравится смотреть на них, постигать их внутренний мир.
Но ведь нравятся нам персонажи с судьбой? Персонажи, у которых есть что-то за душой? Те же приключения.
Но суть этой мысли вот в чем: не надо нам долгих рассказов о перипетиях судеб, покажите это в жестах, репликах, взглядах героев.
Эволюцию романа он определяет так: от приблизительного повествования — к представлению во плоти.
«Императив романа — присутствие».
Но все-таки это присутствие лучше, ярче раскрывается в острые моменты, в столкновениях, в конце концов, в тех же приключениях.
А Ортега-и-Гассет голосует за роман медлительный, это, мол, не сказка и не быстродействующий алкоголь.
Но кто сейчас читает медленные романы…
«Если мир загадочен, то и образ загадочен» — говорил Тарковский.
Взял спиннинг и после обеда выехал. Сразу понял, что летом явно кого-то возил еще на багажнике, тушу солнца, — а теперь летел налегке.
Все выглядит странно: кругом зелень, но птиц не слышно; мир замер. Впрочем, Днепр течет себе. Дан Апр — Дальняя река, как называли его скифы.
…Воздух со свистом рассекла блесна, плюхнулась в воду. Это мое старое место, здесь всегда дерево скрипит протяжно, грубо — будто дверь открывается-закрывается. Но даже она молчала. Ветра нет. Взмахивал удилищем, крутил катушку, пока не заметил радужную подкову на воде, поднял глаза: над лесным холмом висело гало. Теперь, забросив блесну и наматывая леску на катушку, смотрел вверх. Не клевало.
Вдруг с протяжным скрипом отворилась дверь. А ветра нет. Я даже крутить перестал, прислушиваясь. Тихо. Блесна ушла на дно, вытащил двустворчатую раковину — перловицу. Раньше в деревне дети жарили такие на костре и ели. Робинзон на Днепре жил бы припеваючи. Только остров трудно найти.
Вечерело, становилось все прохладнее. Нет, рыба предпочитала ходить темными глубинами, и я ее понимаю. Каждому свое.
Когда выбрался на верхнюю тропинку и покатил среди дубов и сосен, кроны озарились солнцем и над ними замелькали ласточки. Гляди-ка, не улетают. Значит, ждут тепла. Не знаю, можно ли им верить.
По дороге попадаешь в зоны различных запахов. На тропинке сосновая горечь, дубовая прель, на асфальте бензин, железо, у деревни, конечно, навоз, сено, в низине что-то еще, запах каких-то других меридианов и прошлых времен, все стремительно меняется, даже не успеваешь вспомнить, где это уже было и когда.
Возле рощицы лошадь, телега, мужик складывал ольховые стволы. Мой велосипед двигался бесшумно, мужик не слышал, а пегая лошадь с белой звездочкой смотрела на меня очень внимательно, вела большими темными глазами.
Холодно. Впереди город. Рюкзак пуст. Но, как писали в советском журнале «Охотничьи просторы» (сейчас — деловито и реалистично «Охотничье хозяйство»), Иван Иванович возвращался без добычи, усталый и счастливый. Правда, это чувство осенью довольно специфично. В нем полнота и печаль всего сущего. Дверь распахнута навстречу зиме.
Фолкнер, написав «Шум и ярость», устроился работать угольщиком на электростанцию, даже не кочегаром, а подвозчиком угля. Работал ночью.
А ты?
Не кочегары мы, не плотники… А…
Хармс сказал, кто такие мнящие себя писателями, точнее что.
Сразу после школы мы с товарищем уехали на Байкал. Лето быстро прошло, и вот мы проснулись на Северном кордоне, встали с дощатых нар, пошли умываться — море было рядом, наш бревенчатый сарай стоял у самой воды. Сели пить чай; закурили и улыбнулись, напомнили друг другу, что сегодня первое сентября! И это действительно был самый первый день без цветов и мегафонных приветствий. Байкал лежал нежно-дымчат, прохладен и спокоен. И ряд лиственниц на белом песчаном берегу кордона казался золотым росчерком… То есть сейчас кажется, из этой дали, когда лучше… лучше… Вот почему-то последняя фраза мешает разлету времени и пространства, мешает празднику. Но зато — все честно. Ведь не могли мы, сидя в сарае, хоть и с окном, видеть желтеющие лиственницы как тонкий росчерк. Нет, не могли. Пили плиточный грузинский чай с галетами и соленым маслом, сидя на нарах, и наверняка мололи вздор.
Ведь так все это и бывает. Золотой росчерк видишь лишь… Вот опять облом. Интонация умудренного жизнью старпера весь праздник ломает. И дался мне этот росчерк. Надо все переписать.
Первое сентября, Байкал, никаких росчерков и речей, только полное согласие с теорией безгранично расширяющейся вселенной: да, она расширяется.
Сейчас достаточно беглого взгляда на окна, чтобы определить, где живут учителя: за стеклами пышные букеты в вазах.
Но в чужие окна особенно не посмотришь, — прослывешь вуайеристом. Хотя окна довольно интересная вещь, особенно окна, прорубленные в вечерний час лучом, — в глубине комнат что-то проступает, угол шкафа, картина, даже часы; редко книги.