«Порнография» Гомбровича продолжает «Фердидурку», те же мотивы: молодости, греха, порока, отражения человека в человеке. Гомбрович такой модернистский Достоевский. Ну, по крайней мере, его прилежный ученик. Это агония психологического романа 19 века. Совпадениям в романах Достоевского, накалу страстей веришь, он заставляет верить, — только по прочтении это понимаешь: что заставляет. А у Гомбровича это схватываешь сразу, он этого и не скрывает. И вынуждает смириться, ибо зрак у него хищный, видит глубоко. Глубина, изощренность, необычность письма, — в этом тонут явно надуманные вещи. Его мир близок к сновидению.
Гомбрович мастер пейзажа, скупо, точно и всеохватно: «Время шло к пяти — раскаленный гравий, сохнущая трава вокруг молодых деревьев без тени — это было внизу, а вверху — белые коконы облаков, огромных и круглых в беспощадной голубизне. Дом следил за мной двумя рядами окон первого и второго этажей — стекла окон блестели на солнце…».
Но, читая Гомбровича, понимаешь особенно ясно, что талант — явление болезненное.
А может быть, и сама способность рефлектировать. Или мозг. Человек.
Днем я хожу на южный склон над ручьем, в дубраве прохладно, а там светит сильное солнце. Каждый день солнце, ночью — звезды, крупные, ясные. Очень простая медитация: вдох-выдох, счет сначала на выдохе — до десяти, потом на вдохе — до десяти, затем на вдохе-выдохе до десяти и так далее. Зачем это нужно. Счет дает возможность сосредоточиться на дыхании. Только цифры и воздух, перемещающийся вверх-вниз вдоль позвоночного столба. Так очищается сознание, и ты погружаешься в солнечную пустыню, в ничто. Исчезают образы, страхи, тягостные воспоминания. Нет ничего. Довольно радостное состояние. Хотя бы на десять минут возвращается что-то изначальное. Правда, образы и привычные мысли норовят проникнуть за черту. Вот на этом слепом экране возникла голова косули, прядущей ушами, потом пролетел ворон со скрипящим крылом. Но дыхание, смешанное с солнцем, вытесняет непрошенных гостей. И даже когда раздается крик птицы, уже не возникает ее образ, хотя и понимаешь, что это птица и какая именно, — значит, дышать надо глубже, не сбиваться со счета.
Момент окончания этого упражнения примечателен: открываешь глаза — и все видишь особенно четко, ясно, прямо без аллюзий и всяческих реминисценций: небо — это небо, и в нем утопают ветви дерева, вниз простирается склон земли, теплой от солнца, пестрой от нападавшей листвы; это осень, чистый воздух, и более ничего.
Расчищал родник. Основательно я здесь попотел-померз семь лет назад, вытащил целую кучу почерневших тяжелых древесных костей, иногда чувствовал себя каким-то стоматологом. Так что в этот раз труд был невелик. И снова испытал трепет, доставшийся от пращуров, когда погружал руку в мглистую чашу, шарил в иле. Зыбь быстро оседала. Глубь дышала… И, созерцая это, сам начинал дышать и думать по-другому. Возможно, это род медитации. И твое сознание подобно запущенному роднику. Извлечь все, мешающее дышать, видеть…
И утром следующего дня я уже бросал на город взгляд проясненный. Так бывает во сне. Вдруг некоторые люди, кажущиеся приветливыми, добрыми, оборачиваются злодеями; позже выясняется, что не ошибся. И наутро после родникового погружения ты многих видишь, как они есть.
Но потом, конечно, ил повседневности все задернет, потом, когда ты вернешься и снова будешь со всеми любезен.
«Вас не тянет из окошка
Об мостовую брякнуть шалой головой?»
— спрашивал Саша Черный.