Ассоциативное мышление прихотливо и часто кажется совершенно алогичным или слишком личным. Иногда и сообразить нельзя, почему то или иное слово, тот или другой аромат вызывает в памяти голоса и лица, строки. Об этих субъективных линиях соответствий рассуждал Мастер Игры в романе Гессе, приводя в пример запах веточки бузины и первые уроки игры на флейте.
Но если дотошно распутывать эти связи, можно все-таки к чему-то прийти, ухватить подспудную логику. Даже с рассказом Фолкнера. Речь не о том, что на поверхности, разумеется: цвет, предмет, — а о чем-то сокрытом, ведь на самом деле, именно это интересно.
Сюжет рассказа прост и впечатляющ, как притча. Индейцы гонят черного раба, чтобы принести его в жертву, отправить вослед за умершим вождем, его собакой и лошадью. Им удается его окружить на исходе шестого дня. Но сразу его не хватают, дают еще ночь просидеть в болоте, хотя вождь уже давно смердит. Так ведь не ночью его хоронить. Утром негр поет в предсмертном экстазе в своем болотном убежище, индейцы слушают. Они его понимают. «Ты хорошо бежал, — говорят они, — и тебе нечего стыдиться». Это листья того же древа глухой архаики, уходящего корнями в глубины и выси. Негра на болоте укусила змея, и он ей сказал: «Здравствуй, бабушка». То же самое мог бы сказать любой из его преследователей. Черный будет убит у могилы вождя. О красной листве в рассказе не упоминается. Здесь автор отсылает к метафоре мироздания как древа. Хотя возможны и другие объяснения. В рассказе есть замечательный рефрен: завтра — это только другое имя для сегодня. Таково архаическое время. Его, в общем, и нет по сути, как нет перемещения воды в волне: она стоит на месте. И сентябрь — это только…
Связал меня дождь. Сижу на взгорке в старых березах, с усохшей яблоней и шиповником уже вторые сутки. Всматриваюсь в сизые моросящие дали над лесом.
На старой карте здесь указан господский дом Алексеевъ.
Как коротал здесь дождливые осенние деньки г-н Алексеевъ? Была у него, наверное, библиотека. Из города выписали дочке пианино или купили скрипку, а может, и то и другое. Слушая музыку, Алексеевъ стоял у окна. Пожалуй, достал штоф из буфета, налил рюмку.
С тех пор, как я впервые увидел эти места над Васильевским ручьем, они ассоциируются у меня с деревенскими рассказами Бунина. Еще я застал здесь поля колосящейся ржи. Лет пятнадцать назад. Хотя деревня на другом берегу ручья и на краю другой глубокой долины — уже исчезла, только сады остались да кладбище в березняке. Но рожь спело, густо качалась под ветром. Вспыхивали синие звезды васильков. Над родниковой чашей, откуда и начинается сильный ручей, стоял гигантский серебристый тополь. К роднику я и вышел через ржаное поле в мареве, звоне мух, шмелей. Это была черная глубокая чаша, поросшая кленами и липами, кустами спиреи. Здесь в разных местах били три родника, сливались и текли вниз. Место очень высокое. За родником — точка, с которой можно увидеть пол-Смоленщины.
Я и смотрел на волнистые дали, напившись ледяной воды. Надо мной парил коршун…
Бунинский «Сапсан» вспоминался. Раньше я очень любил его стихи и не обращал никакого внимания на критиков. Но потом начал замечать, что в них есть какое-то напряжение, что-то принудительное. «И трава, и цветы, и колосья…» Эти «и», «и» — создают впечатление затрудненности дыхания, раскачки. По сути, стихи Бунина так и остались юношески неловкими. Другое дело — рассказы: «У поворота с большой дороги, у столба, указывающего путь на проселок, горел в темноте костер. Я ехал в тарантасе тройкой, слушал звон поддужного колокольчика, дышал свежестью степной осенней ночи. Костер горел ярко…».
Если музыка (стихотворение, картина) вызывает ассоциации, это первый сигнал маяка внутренних пространств — туда можно направиться. Если услышанное (прочитанное, увиденное) вдохновляет, этому точно можно довериться. Ну и, наконец, если услышанное заставляет думать, сопоставлять это новое знание с тем, что уже известно, это моя вещь. Три «если» как три точки опоры в азах альпинизма: делать следующий шаг на скале можно только в том случае, если есть три точки опоры и они действительно прочны.
«Слепая рука» украинского композитора Виктории Полевой, произведение для флейты и гитары, вызывает ассоциации: это ветер, дрожание безвидной земли (и другие, не столь проявленные вербально). В этой музыке есть странная нищета; та нищета, которую прославлял Франциск Ассизский; и это меня вдохновляет, как вот дорожная сума Сковороды, в которой тот носил книги, свитку и флейту. О чем эта вещь? Представляется, что это некое начало; нечто только стало быть; здесь дан момент возникновения, становления; не только глаза, но и кожа, рецепторы еще не знают мира; и он познается наощупь. Возникают проблески чистого детского сознания. Здесь вспоминается один из героев «Ста лет одиночества», который надписывал имена позабытых вещей, чтобы научиться заново жить. Кажется, то же самое происходит и в «Слепой руке».