Вздыхает Агван, он не все понял. Медленно поднимается и, будто с тяжелой ношей, медленно идет к кровати. Забыв, что она теперь белая, как у мамы, ложится. И лежит долго, закинув руки за голову. Как же ему теперь быть? Чем он обидел ее? Он ничего не может придумать и нерешительно предлагает:
— Пойдем к овцам, а?
Вика плачет. Тогда обижается он:
— Я один пойду. Сейчас оденусь. Буду с ягнятами играть. Вот. — Он бежит к дверям, искоса поглядывая на нее. Он знает, что она одна в избе не останется, боится. Так и есть, тоже начинает одеваться. Он тихо смеется. Она тоже смеется эхом.
Грохот большого города, бесконечная вереница людей, и вдруг эта тишина… Маленькая, не беленная вот уже сколько лет, затерявшаяся в далекой снежной пустыне, избушка слышит смех детей. Дети играют.
Трудно привыкнуть девочке, пересекшей тревожную, гудящую Россию, к этой немой тишине. Тишина пугает ее. Тишина таит что-то грозное… грохот, смерть.
Теперь полный хозяин Агван. Он идет важно, искоса поглядывая на Вику. Она боится овец. Как только Вика с Агваном шагнули в кошару, к ним подкатился сплошной шевелящийся ком. Вика кинулась назад.
— Нет, идем. — Агван ловит ее за руку. — Не бойся.
Он усмехается и следит, как осторожно, маленькими шажками подбирается Вика к самой крайней овце.
— Разве она страшная? — Агван кладет ее упирающуюся ладошку на спину овцы. — Потрогай. — Он тоже трогает овцу. Шерсть холодная. Овца поднимает к Вике морду, смотрит желтыми глазами.
— Ей холодно, — жалобно говорит Вика и все-таки отступает от овцы.
— Трусиха, трусиха, — Агван пытается взобраться на спину овцы, но никак не может справиться с громоздким дэгэлом. Он сердится и кричит: «Хулай!»
Овца, испугавшись Агвана, брыкается и удирает.
Громко смеется Вика и выскакивает из кошары. Агван мрачно тащится следом.
Каурого Вика тоже боится. Агван первый входит к нему в загон и растерянно останавливается. Каурый совсем не тот, что раньше.
Ребра выступили, поникли уши. Агван приник лицом к его морде, погладил запутанную гриву.
Каурый задрожал, заржал ласково и жалостливо.
— Видишь, он добрый, все понимает, — едва сдерживая слезы, прошептал Агван. — Ты тоже погладь его.
Вика осторожно гладит гриву коня.
— Ему больно? Больно? — Вике тоже жалко Каурого.
Агван молчит. С сизого глаза коня снял замерзшую слезу.
— Ему больно?
Агван молчит.
— Он замерз? — Вика смотрит на Агвана. Он отворачивается.
— Видишь, плачет, ему больно, — говорит хрипло.
Вика стирает с крупа белую изморозь.
— Он замерз?
Агван рассердился.
— Наши кони не мерзнут. Они ничего не боятся, — и доверительно шепчет, гордо глядя на Вику: — Вот придет весна, и я сяду на него, сяду и помчусь в степь.
У Вики округлились глаза.
— Как ты сядешь на него? У него же нога больная.
Топнул Агван.
— Ты ничего не понимаешь, — и нерешительно добавляет: — Бабушка вылечит. Она у меня все умеет.
3
Вечера походили один на другой. Вот и этот — тих и спокоен. Дети рисуют, склонившись над столом. Пагма шьет. С любопытством следит Мария, как заскорузлыми пальцами разглаживает она сукно. А потом отодвинет от глаз подальше, поглядит и быстро сделает стежку — взад-вперед иглой. Мария рассматривает коричневое, в светлой сетке морщин лицо. В углах глаз их особенно много, и кажется Марии, что Пагма все время улыбается. Сколько ей лет? Под семьдесят, наверное, ведь старшей дочери больше сорока. Муж еще при царе погиб. Всю жизнь одна. Мария поежилась. Печка горит, а холодно. И ей так же? Всю жизнь одной?
Холодно. Стекло, которое недавно вставили, залеплено, словно ватой, — крутит метель, так крутит, что света белого не видно. Мария невольно оглядывается на дверь: неужто она только что оттуда? Пока до кошары с Дулмой добрались — идти-то всего метров сто, — думала, унесет их, закружит снежный вихрь. Не унесло, не закружило, только так ее застудило, что у печки, хоть и дверца распахнута, отогреться не может.
Неужто ей тоже целую жизнь одной?
Опять о себе? Не надо о себе. Дулма еду готовит. Движенья ее неторопливы. А все получается быстро и хорошо, словно любая работа — любимая. А вот она всегда делила работу на любимую и нелюбимую. Готовить не любила, шить не любила. Зато часами могла играть, пока руки не деревенели. И разливался покой в ней, радость — после этого дурачиться хотелось. О чем Дулма все думает? О своем Жанчипе?
Вика что-то сказала Агвану по-бурятски, рассмеялась: ишь, румяная стала, голос теперь звенит…
В крышу, в стенки ударился всем телом ветер. И показалось Марии, что дом закачался. Холодно, никак она не согреется. Вытянула ноги к огню. Рисуют дети. Пагма шьет — шажок за шажком, — ровная стежка бежит по сукну!
И вдруг печка стрельнула, резко, словно взорвалась; алая головешка на глазах рассыпалась. Мария вздрогнула, зазвенело в ушах. В блокадном Ленинграде разворотило дом и посреди улицы горел рояль. Струны калились, лопались — ей казалось, это ее жилы рвутся от напряжения. Выстрел, выстрел — лопались струны. А после каждого выстрела гул. Она кинулась было к роялю— спасти, но рядом с роялем сидел мальчик лет восьми и считал: