Три монарха в канун Рождества въедут в Иерусалим; три христианских исповедания: Православие, Католичество и Лютеранство. Рождественский ветер плещет гривами лошадей, отблески лампионов заливают дорогу. Чрез Яффские ворота въезжают в цитадель; в лицо – жаркий гул толпы. “Где есть рождейся Царь Иудейский? Видехом же звезду Его на Востоце и приидохом поклонитися Ему”. Слышав же это, турецкий наместник Мехмет-Паша встревожится, и весь Иерусалим с ним. Впрочем, Мехмет-Паша, французский прихвостень, к тому времени вряд ли усидит... Монархи приветствуют толпу. Но не задерживаются: скачут в Вифлеем, что ничем не меньше во владыках Иудовых; дорога озарена огнями. “Ты, Вифлееме, земля Иудова” – вот он, Вифлеем, вырастает и пахнет дымом и молоком. И, войдя в Рождественскую церковь, возрадуются монархи радостью весьма великою. И Он, и Франц-Иосиф, и даже этот олух Фридрих-Вильгельм – все возрадуются...
В этой церкви, среди молений, Он и встретится с Ним.
С Ионой.
Как бы невзначай обратит внимание на детское лицо в толпе.
“А что это за отрок?”
Сколько тогда будет Ионе? Два года, три?
“Так вы говорите, убогие, из самой России пришли?”
Паломники кивают, распушась бородами; протягивают Ему младенца. Вспышка магния – на дагерротип для вечности. Он берет Иону на руки. Все переглядываются; впрочем, все знают, что Он любит детей. Лик Младенца с алтаря глядит, колеблясь; колеблются язычки лампад; мерцает над алтарем Серебряная звезда. Потом – конгресс в Иерусалиме, пальмы, журналисты, унижение Франции; все это – под стук строительных топоров: Он начнет перестройку этого азиатского захолустья; академик Тон уже получил задание и погрузился в чертежи.
Из Иерусалима Он вернется вместе с Ионой – будущим спасителем России.
Второе донесение Он соизволит прочесть завтра.
Донесение о неожиданном и пока еще неясном объединении киргиз-кайсацких племен и о каком-то Лунном походе.
Новоюртинск, 21 февраля 1851 года
Медленно догорала зима, дымя слабеющими снегами, намокая оттепелью. На Обретение главы Иоанна Крестителя завела вьюга свою Иродиадину пляску, но к полудню пробилось солнце и весело потекло с крыш.
Дела в крепости шли своим зимним чередом. Николенька работал над чертежом ремонта и перестройки церкви; службы шли пока в боковом приделе, подальше от трещины. В главном, запертом на починку, царил холод и будто слышались даже какие-то разговоры. Говорили, что на Рождество из главного придела доносились тихая музыка и голоса.
Комиссия всю зиму обсуждала наказание за ношение длинных волос. Ночью заседания перемещались за ломберные столики; и хотя выигрывала и проигрывала она самой себе, однако проигрышей сделалось так много, что возникла потребность в деньгах. Комиссии пришлось требовать взятки авансом, в счет обнаружения будущих, пока еще не вскрытых, нарушений. Новоюртинцы откупались из последних сил, на Комиссию стали поглядывать уже криво и без патетики.
– Поскорее бы уж весна! – восклицал Пукирев.
Прихода весны он ждал не из одних поэтических соображений. Весною возобновлялось почтовое сношение; надеялся, что письма и инструкции развеют накопившийся туман.
Остальные известные лица вели себя по-зимнему, то есть никак не вели, а только грелись. Маринелли зевал и мучил гитару. Павлушка после обмера волос был заперт с остальными нарушителями.
– Пойми, Nicolas, у него болезнь, болезнь тяжелая и может, даже заразная. И вся твоя филантропия только продлевает его мучение. Он же болен, пойми ты!
– Болен? Чем? – нападал Николенька.
– Чем? Всем! Какая разница, чем. Кстати, он был на Кавказе. Ты слышал, что он рассказывает про Кавказ?
– Кавказ... О чем ты?
Маринелли отложил гитару.