– Да. Но ее, Софию, признают и язычники, вся их философия. Наконец, гностики. У гностиков София вообще на главном месте. И вот вчерашний язычник, сегодняшний христианин, а завтра – кто знает, что потребуется завтра? – император решает посвятить храм Софии. Чтобы всех ею примирить. Это его благочестивый расчет и политический в то же время. Иерусалимский храм был только для иудеев. Но он в руинах. Храм Святого Петра в Риме построен, но он только для христиан, и христиане требуют к тому же превращения в руины всех других, нехристианских храмов; тоже политический вопрос... И вот Константин в своей новой столице строит храм, который всех примирит. Да, храм христианский. Но название… Храм огромный, в Царьграде тогда столько христиан не набралось бы. Когда храм был построен, Константин будто бы сказал: “Вот я тебя посрамил, Соломоне”.
– Вы сказали, что ему не могли найти название…
– Ну, это уже гораздо позже, при Юстиниане. Он на месте храма Константина начал строить свой, новый. Строить начал, но не знал, кому посвятить. Снова Софии не хотел. Юстиниан был христианином, и родители его, и большинство подданных, так что римский бульон ему уже был не нужен. И вот храм строится, но уже не в честь Софии. Возводят его храмовые строители, каменщики, во главе их – стратиг. Наступает полдень, стратиг велит всем спуститься вниз, на обед. Строители спускаются. Моют под кувшином руки. Во дворе накрыт простой стол. С Босфора ветерок, хорошо, все садятся, “патер эмон”[14], и преломляют хлеб. На лесах в храме только сын Игнатия, первого каменщика. Он сторожит инструменты. Инструменты – огромная ценность, передаются по наследству. На каждом строительстве прежде закладки строили домик, куда на ночь складывались инструменты, там стража. Домик, кстати, назывался “ложа”, но это уже позже, это у французских каменщиков. И вот… О чем я говорил?
– О мальчике.
– Да. Сын Игнатия, первого зодчего. Сидит, ждет, когда вернутся с обеда и отец ему что-то принесет. Оливок, сыра. И тут кто-то его трогает за плечо.
– Разумеется, ангел.
– Погодите. Мальчик-то еще не знает об этом. Ему кажется, что перед ним просто юноша, “красивый лицем”. Может, из царских палат. И вот он говорит, этот юноша: “Чего ради не заканчивают дела Божия делающие его?” Мальчик отвечает, так, мол, и так, отошли на обед, скоро пожалуют. “Поди, позови их, ибо я ревную об исполнении дела”. – “Не могу оставить инструменты”. – “Иди, я посторожу, пока ты не вернешься. Мне от самой святой Софии, которая есть Слово Божие, Логос Кириос, велено пребывать здесь и хранить”.
– А как выглядел ангел?
– В белых одеждах, от одежд исходил огонь.
– Да… Думаю, так оно все и было. А когда каменщики вернулись, инструменты были те же самые или там уже лежали другие, более совершенные?
– Об этом отец мне ничего не рассказывал.
– Какой отец? Ваш? Вам об этом рассказывал отец?
Отец Кирилл молчал. Говорить сейчас об отце не хотелось.
– Он ссылался на какую-то книгу, забыл название.
– Это не имеет значения. А инструменты свои строители, может, нашли и те же самые. Усовершенствования были внесены в них позже. Например, через месяц. Кому-то пришла в голову идея… И инструмент был улучшен. Стал точнее, удобнее. Вот вам греческая София. Ремесло, “тэхнэ”. Техника. Всё – в пальцах.
Вздохнул. Глядит в окно. Дождь, ветки.
– А мой младший, Арончик, вчера простудился. Ночью бредил. Всю ночь.
Отец Кирилл подбирает слова, чтобы выразить сочувствие.
В голове сидит София. Юноша в белых одеждах.
– Я всегда боялся маленьких детей, – говорит Кондратьич в окно. – Если долго смотреть ребенку в глаза, становится жутко.
– От чего?
– “От чего” бывает “страшно”. А жутко – ни от чего.
– Для чего же вы завели детей?
– Как и все. Чтобы кто-то со мной возился, когда я одряхлею и начну ходить под себя. Выносил за мной горшки и говорил: “Папочка”. А потом – понимаете когда – пошел договорился с кантором, чтобы тот спел надо мной приличным баритоном, и с двумя шлемазлами, которые выроют мне мою последнюю лавочку.
Стало темно, дождь задребезжал сильнее. Темная, сырая бездна. И Дух Божий... мерахефет.... Отец Кирилл прислонился к стене. Вспомнил, как подходил к отцу, когда того привезли со стройки. Лев Петрович мычал и показывал пальцем на рот.
– На чем мы остановились? – Кондратьич листал учебник.
– На Софии. Хохмй.
– Не нужно ставить их рядом. Греческое – от пальцев. София от “софос”, ремесленник. Того же корня, что и санскритское “дхвобос”, от “двхобо”, “прилаживать, приделывать”. Молоточком – тук-тук. Ин-стру-ментиком! Того же рода и латинское faber, homofaber, “человек умелый”. Софос – дхобос – фабер. Мастер, ремесленник! Такова арийская мудрость – всё в пальцах, в инструментах. Вы улыбаетесь?
– Вспомнил одного знакомого. Серафим Серый, может, слышали? Религиозный журналист с уклоном в теософию. Любил из санскрита ввернуть. Про арийство мог часами. В Мюнхене познакомились.
– В Мюнхене? Не слышал.
Зачем он вспомнил про Серого? Или все-таки – ревность?
– Так вы, ребе, считаете, что “софия” – арийское понятие?
Разговор сделался скучен, во рту назревал зевок.