«Вон еще сколько рубить… Алибек! Алибек… Боже, что это?» Из старого тутовника выходит девочка. Где-то среди рухнувшего виноградника всхлипывает Алибек, потом замолкает, льет воду на руки, о чем-то разговаривает с Машей. Марьям – так он ее называет и гладит по мягким черным волосам. Только ему, Алибеку, Машка рассказала о своем житье-бытье в подвале, о странных играх, в которые играл с ними Казадупов. Для нее самой они не были странными, других она не знала. Один раз, желая отблагодарить за что-то отца Кирилла, сильно поцеловала его в губы. Он отлепил ее от себя, отругал; она убежала рыдать. Не спал потом всю ночь, ворочался, молился, пил холодный чай.
Алибек не хотел их отпускать из Ташкента. Кричал, что здесь еще остался свет, а туда, куда они едут, – там сгустилась тьма, целый несущийся табун тьмы. Отец Кирилл обнял Алибека, оставил ему денег.
Через полтора года, уже после октябрьских событий в Петрограде, он получил известие из Ташкента (от Ego-Кошкина), что Алибек неожиданно прозрел. Вместо космической битвы света и тьмы стал видеть людей, керосиновые лампы, мусорные свалки, трамваи. Новая власть таскала садовника по своим митингам и собраниям как наглядный пример чуда, сотворенного революцией и освобождением трудящихся от вековых пут. Правда, садовником он уже не был. Тонкое чувство растений, деревьев, цветов с приходом зрения исчезло. Он глядел равнодушными, пустыми глазами на сады, урючины, на виноградные кисти на жарком ветру. Теперь его заинтересовала техника: разглядывал любой механизм, качал головой и цыкал языком. Его определили в какую-то мастерскую, где он, несмотря на возраст, сильно продвинулся… Кошкин, беседовавший с ним для статьи в «Красный Туркестан», осторожно напомнил об отце Кирилле. Алибек оживился и сказал, что да, прежде он много лет батрачил у русского попа. Что один раз, послушав бродячего агитатора, когда поп служил у себя в церкви, он, Алибек, даже собрался восстать против своего угнетателя и поколотить его хорошенько. Но его опередил в этом какой-то другой угнетенный дехканин, так что поп чуть не помер, и его лечили царские доктора. Подумав, Алибек добавил, что классового зла на своего прежнего угнетателя он не держит и передает ему горячий пролетарский привет.
Отец Кирилл порадовался такой незлопамятности Алибека; что до перемены в нем, то отец Кирилл уже разучился этому удивляться. Люди менялись, менялись быстро и страшно. Сам Ego-Кошкин из хроникера превратился в желчного работника пролетарской печати. Псевдоним Ego исчез почти сразу после революции; он стал подписываться Nos,[56]
а потом уже просто Кошкиным, ясной и почти рабочей фамилией.Поезд прогремел по железному мосту. Женщина развязала сумочку и достала пакетик с о-сэнбэ.[57]
Угостила Машку.– Что нужно сказать, как мы с тобой учили? – строго посмотрел отец Кирилл.
– Аллигатор! – выдавила из себя Маша, хмуро разглядывая печенье.
– Маша, ну ты же знаешь, как…
– Аригато[58]
… – еще тише сказала Маша и спрятала печенье в кармашек платья. После голода, который они пережили в Москве, она почти ничего не съедала сразу, а откладывала «про запаску».– Домо аригато гозаимасу![59]
– благодарил отец Кирилл, которому тоже перепало о-сэнбэ. Захрустел; сладко-соленый вкус тут же зажег в памяти Токио девятьсот второго года, когда купил пакетик с о-сэнбэ на Асакусе, а откусив, скормил остатки птицам.Получил о-сэнбэ и молодой человек, с достоинством поблагодарил, поправил очки и очень серьезно принялся его поедать.
Вскоре все купе хрустело. Даже Машка извлекла сэнбэ из кармана и поглядела на него с разных сторон. Но потом снова спрятала и стала смотреть в окно, на вечерние поля и черные квадраты рисовых делянок.
В путешествии они с Машкой были уже более двух лет. Из Ташкента выехали в конце шестнадцатого года – от невозможности жить там дальше. Все вдруг опротивело: дома, солдаты, раненые. Мадам Левергер, перешедшая из патриотизма на свою девичью («чисто славянскую!») фамилию и перетащившая на нее своего Платона Карловича; отец Иулиан, сделавшийся из Кругера кем-то другим, тоже славянским и тоже «очень». Отец Кирилл стал особенно долго молиться, захлопнулся от мира, бывал лишь у себя в церкви, в школе и в депо с мастерскими, более нигде. Напрасно Ego (тогда еще Ego) и Чайковский пытались вытащить его в «Новую Шахерезаду» и на репетиции «Гамлета», которого вот-вот должны были поставить. Единственный, кто бывал еще у него, был Ватутин. Фотограф принял ислам, переменил весь образ жизни и теперь приходил к отцу Кириллу рассуждать о вере. Отец Кирилл, по понятным причинам не одобрявший такого скачка, Ватутина не отдалял и поил чаем, потом Ватутин фотографировал Машу; фотографии не сохранились.