Ну, и как? Никак. В том-то и дело, что не поймешь. Это проклятые «шестидесятники» места себе никак не найдут на развалинах империи, это мистические «дети 1937 года» ищут забвения в индивидуализме, гилозоизме, протестантизме и еще черт знает в чем… а Бондаренко, десятилетием моложе их, не заставший уже никаких химер и иллюзий, что делает? Сидит, как китаец, на высоком холме и наблюдает драку белого и черного тигров? Правда, он не пляшет на отеческих гробах, подобно своему сверстнику Виктору Ерофееву, ликовавшему на похоронах соцреализма. Но все-таки это уже какая-то другая душевная организация. От «последнего романтического поколения XX века» она отделена изначальным опытом. Эти скорее пойдут в «сторожа и дворники», чем поверят в очередное переустройство мира.
Правда, вот… потомственный казачий темперамент. Ввяжемся, а там посмотрим?.. Ну, и ввязывается по-казачьи, лупя направо и налево, справа и слева ища соперников и с улыбочкой принимая удары. То либералы в каннибализме обвинят за неуважение к жертвам репрессий, то националы русофобом заклеймят за интерес к евреям, втершимся в русскую культуру. Нормально!
Это действительно нормально – для заядлого публициста. Как политически ангажированный воитель Бондаренко обречен отлетать на «края процесса», где его полосуют такие же партийные рубаки, не успевая спросить, в чем же его вера. Но как критик, одаренный умением читать тексты, он все время оказывается именно перед этим бытийным вопросом. И отвечает на него «фактурой разборов». Потому что книга его «Время Красного Быка» – не просто полтора десятка портретов, как может показаться при беглом просмотре, и не подтверждение бредовой гипотезы о «детях 1937 года», как, наверное, кажется ему самому, – а своеобразная гамма распада, отходная русскому идеализму – погребальная песнь, расслышанная в какофонии расхристанного времени и пропетая хоть и в противоречивых чувствах, но отнюдь не бесчувственно.
Плывущий против течения
Владимир Личутин
…И ГДЕ ОНИ, КРИТИКИ И НЕДОБРОЖЕЛАТЕЛИ, что долго язвили над Бондаренкою и не любили его за дерзости, за вольность стиля, за широту взгляда, за резкость тона; одни состарились преж времен, утихли над скудной хлебенной коркою, принимая ее за удачу и счастие, – лишь бы выжить; иные, смирясь, замолчали, покрылись пылью, как старые зипуны; другие же скинулись под властителя, под ковровую дорожку его, ибо даже под нею тепло, и закатится иногда копейка с барского стола. В начале восьмидесятых Бондаренку шпыняли за то, что он создал «московскую школу», подогнал, скучковал, сбил в ватагу сорокалетних, до того рассеянных по столице раньше времени увядающих писателей, ввел в оборот метафоры «амбивалетный герой» и «андеграунд». (Я, правда, до сих пор не знаю, что значат эти темные слова.)
Он словно бы сердцем понял наше старинное сиротство детей войны и пас нас, сорокалетних, по страницам газет, выискивал наши крохотные доблести, величил и чествовал, не давал пасть духом. Бондаренке-то, казалось, какой был резон лепить каравай из плохо выходившего теста? Куда бы проще прислониться к великим мира сего и в их тени недурно кормиться, и отражением чужой славы чуток приподнимать и себя из холодной тени забвений. Но Бондаренко из иной породы, он всегда был доброхотом-пастырем. Это он учитель, а не я, ибо во мне больше отшельнического и едва хватает сил и умишка, чтобы себя удержать на миру, не скорвырнуться к пристенку.
Знать, от отца, по той родове привычка у Владимира держать лад и порядок во всем, не сметываясь на здоровье и на семейные тягости. И литераторов, за коими наблюдал Бондаренко, он тоже пытался собрать в ватагу, в товарищество, в застольную дружину, затолкнуть в обойму, поставить в шеренгу, чтобы не разбрелись, самовольники, по своим углам. А у каждого норов, у каждого гонор, каждый числит себя в гениях. Но до поры держались в гурту, подхихикивая, но с почтением взглядывали в сторону пастуха: чего нового молвит и куда призовет. И вот «красные бычки» разбрелись, кто куда, и нынче плохо слушают пастуха; он-то им и бичом грозит, раскатисто щелкая на весь белый свет, и охапкою сена сулится, де не будете голодовать, шалопаи, намекает от стойла отлучить и лишить крыши. А те, беспутные, рогом роют, землю копытят и всяк косится в свой огород. Для одних Россия хуже ярма, будто красная тряпка, и они ну бодать ее в дырья и клочья, не мекая корявым умишком своим, что попускаются на свой приветный домишко; другие видят спасение в национальной родове, в старинных заветах, третьи – в недавнем красном прошлом, четвертые, как одры, едва ползают с вогнутой хребтиной и рады, что дотянули до «года змеи».