От боли, обиды и злости Александр заскулил, как побитая собака. Он не мог подняться, потому что любое движение туловища заставляло прикрепленную к нему голову посылать импульсы боли. Рука его бессильно скребла по стене. Он подумал, насколько же это глупо – умереть здесь на грязном полу, когда вдруг свет погас, и он начал проваливаться сквозь слои реальности.
Привычный мир растаял, и он увидел, что находится в пустоте. Где-то далеко светили едва заметные огоньки. Словно он оказался в «войде», прорехе между скоплениями галактик, тянущемся на сотни миллионов парсеков. Или перенесся в то время, когда между ним и рождением первого человека пройдет сто миллионов веков. А может, наоборот – туда, где вселенная уже погибла, протоны распались и в вечной тьме догорали последние черные дыры.
А потом боль отступила, свет постепенно обрел яркость, а сам он даже смог подняться и доползти до кровати.
«Еще больше сиди за своей машинкой, – всегда говорила на его жалобы Алиса. – Придурок лагерный».
Он не заметил, как она зашла.
– Саша, ты чего стонешь? Саша?..
– Я потерял сознание, – честно сказал он. – Но уже гораздо лучше.
– Я схожу за доктором.
До дома, где жил теперь уже единственный поселковый эскулап – циник и горький пьяница по фамилии Ляпин – было рукой подать.
– Не надо. Лучше побудь со мной… Я к этому коновалу сам схожу. Еще немного, и все пройдет. Посиди тут. Скажи только, ты любишь меня?
– А ты думаешь, я стала бы иначе с тобой жить? Тогда ты меня просто плохо знаешь. Ты самый странный человек из всех. Но ты единственный в своем роде. Конечно, я люблю тебя, дурачок.
Александр не стал ей говорить, что сидел за своим трудом, иначе трогательная сцена была бы испорчена – получил бы веником по голове, если не кочергой. Она считала его труд бессмысленным.
И не она одна.
«Саня, тебе делать нечего? – сказал ему как-то Краснов, прочитав отрывок из главы про средневековье, повествующий о Владе Цепеше, господаре Валахии. – «Палач и мясник, которого подданные боялись сильнее, чем турок, он отстоял независимость своей Родины в войне с превосходящими силами врага и заложил основы государственности…» Занятно. Оказывается, историю искажать можно не только за деньги».
«А что не так?»
«Да блин, оставь ты это профессионалам. Они уже до тебя все на сто раз описали, мать их… Причем люди не чета нам, академики».
«Эти академики не жили здесь, – усмехался в ответ Данилов. – У них не было возможности узнать, чем это закончится, и составить выводы».
Но теперь «История человечества» была закончена, а сам он – свободен.
И вдруг вместо радости Данилов почувствовал опустошенность. И снова начало болеть под черепной коробкой.
Прикосновение холодного металла к коже подействовало на него успокаивающе. Данилов всегда терпеть не мог даже такой безобидный врачебный инвентарь, как стетоскоп, но теперь он готов был хвататься за него, как за соломинку.
– У вас в семье у кого-нибудь были проблемы с сердечнососудистой системой? – услышал он знакомый голос.
Александр криво улыбнулся, узнав ее.
– Лучше спроси, у кого их не было, Танечка.
– Понятно. Значит, наследственная предрасположенность. Так и пишем.
Она зашуршала бумагами, и Данилов открыл глаза.
«Господи, как же похожа на мать», – подумал он, подняв глаза на женщину в черном. Не в белом, отметил он. В обычной одежде, в которой можно проделать долгий путь по бездорожью.
Татьяна Богданова была в Форпосте с инспекционной поездкой. Богданов никому так не доверял, как своим детям. В последнее время ему тоже нездоровилось.
В этом мире от инфаркта и инсульта умирали не так часто. До шестидесяти доживали редкие счастливцы. Да и счастливцы ли? Измученные годами тяжелого труда, недоеданием, старыми болезнями, от которых больше не существовало лекарств, и новыми, которым даже не успели придумать названий. Никто не мог похвастаться шестью пальцами на руке, но у многих, еще не старых, словно каиновы печати по телу были рассыпаны огромные пигментные пятна – цветом от красного до темно-коричневого. Это был своего рода знак переживших. Детей рождалось много, но едва ли четверть из них доживала до десяти.
Природа следила за чистотой расы, а в жестокости могла поспорить с фашистом Эйхманом. Она очищала вид от плохо приспособленных особей, не заботясь о том, что кто-то из них, умерших в младенчестве или раннем детстве – мог стать новым Моцартом или Ньютоном. Этот мир пока не нуждался в гениях. Ему требовались другие: с руками, покрытыми твердыми мозолями, с согнутыми от дней в поле спинами и без крупицы воображения, потому что человек с воображением тут завыл бы волком. Но даже без генетических аномалий дефицит лекарств задавал нижнюю планку смертности. ОРЗ, гепатит, туберкулез, дифтерия – и раньше-то опасные, теперь эти болезни поднимали голову и собирали свой урожай каждый год.