Орлик прыгнул, как дикая коза, заложил назад уши и ринулся вперед. Вдруг что-то щелкнуло о его круп; он присел; мне показалось, что он споткнулся на заднюю ногу, однако, оправился и поскакал.
Выстрелы моей двустволки, направленные почти в упор в эти скуластые, уродливые рожи, загородившие мне дорогу, расчистили путь. Тонкое острие тюркменской пики задело меня слегка в бок и разорвало рубаху.
– Выноси, Орлик, выноси! – шептал я на ухо своему скакуну. Слыша за собой вытье преследователей, несколько раз я оборачивался. Мне казалось, что вот-вот пихнет меня в спину что-нибудь острое, и каждый раз, когда мне приходилось взглянуть назад, я не без удовольствия замечал, как все более и более растягивался промежуток между мной и тюркменами.
Но вот мой Орлик стал ослабевать, я чувствовал, как все тяжелее и тяжелее становились его скачки; я чувствовал, как резкий свист ветра, несшийся мне навстречу, становился все тише и тише… и снова громче раздавались страшные крики сзади.
«Неужели лошадь слабеет, неужели она утомляется?» Но этого не могло быть! Я знал свойства своего коня… А!.. Что это? Рука моя вся в крови; я погладил по крупу коня, и вот моя рука стала красная, намок даже рукав моей рубахи. Бедный Орлик! Он ослабел не от бега… его сломила потеря крови. Он, раненный, несся все это время, и, по его следам, на горячем песке оставались красные кровавые пятна.
А ведь уже немного… Вот уже ясно очерчиваются Верблюжьи Горбы; черные точки мелькают впереди: никак, наши белые рубахи мелькнули.
Вдруг Орлик остановился, присел назад и зашатался… Выхватив револьвер, я соскочил с седла – и в то же мгновение был сбит с ног наскочившими на меня лошадьми.
Я ничего больше не помнил.
Сопение, храп, тупой удар по темени, какая-то отвратительная вонь и резкая, колющая боль в боку… – вот все, что осталось у меня в памяти.
Голова у меня болела невыносимо, тупо, и в ушах стоял непрерывный гул; левой руки я почти не чувствовал вовсе. Я испытывал то ощущение, когда, что называется, отлежишь руку; острые покалывания перебегали в пальцах и по всей ладони. Но более всего страданий доставляли мне щиколотки ног: они были так усердно перевязаны тонкой волосяной веревкой, что аркан перетер уже давно кожу, и весь окровавленный, все дальше и дальше врезался в мясо, производя режущую жгучую боль, от которой я, вероятно, и начал приходить в чувство…
Меня сильно покачивало; чья-то рука придерживала меня за пояс, кругом фыркали и топали лошади, слышался неясный гортанный говор… Вот выстрелы – один, другой, третий… целая перестрелка доносилась откуда-то очень издалека… Стихла… Опять началась еще дальше.
– Уйдем, уйдем, береги только конскую прыть… уйдем! – ободрительно, негромко говорит голос близко около меня; это произнес, как мне показалось, по крайней мере, тот, чья рука придерживала меня за седлом в таком неудобном положении… Фраза эта была произнесена незнакомым голосом, не русским языком и ничего не имела для меня утешительного.
Фраза эта дала мне почувствовать, во-первых, что я в плену, а во-вторых, что нет уже надежды на избавление… Они уходят, значит, их не догонят, а догонять могли только наши, русские – русские, вероятно, те самые, которых я видел вдали, падая вместе со своим Орликом.
Дышать тяжело… воздуху нет! Хоть бы голову мою кто-нибудь поддерживал в более удобном положении; мне казалось, что она слишком уж безнадежно висела на бессильной, словно парализованной шее. Я опять перестал все слышать, перестал даже видеть перед глазами те красноватые круги света, тот туман, в котором двигалось что-то неопределенное… Все погрузилось в глубокую темноту…
– Сдох!.. – неожиданно и совершенно ясно услышал я голос.
– Пожалуй, что и так! – говорил другой.
– Нет, дышит. Да все равно, скоро околеет!
– Это его Гассан так по затылку огрел!
– Барахтался очень, оттого и огрел. Да что с ним возиться – брось! Все равно, живого не довезешь до стана! Только задержка одна!
– Чего задержка! Ведь ушли… Ну, а к ночи дома будем… Мулла Садык халат даст за него… Ведь это, должно быть, большой «тюра»![3]
– Все равно привезти: что все тело, что одну голову – а везти много удобнее будет. Отрежь-ка…
– Погоди, может, очнется, все живьем лучше!
– Не очнется!
– Ну, там посмотрим!
Я слышал весь разговор так отчетливо ясно… Я так хорошо понимал его содержание… Я совершенно понял смысл и ужас этого спора. Боже, как мне захотелось очнуться!
Если им все равно было, довести все тело или одну только голову, то мне это было далеко не все равно. В теле могла еще храниться жизнь, а с жизнью – надежда; но в одной голове… в этом круглыше, отделенном от тела… Я собрал все свои силы. Я сделал нечеловеческое усилие. Я застонал.
– Эй! – одобрительно крякнул первый голос.
– Замычал баран! Ха-ха! – усмехнулся другой.
– Приедем на колодцы – водой облить нужно – совсем очнется!
– Гайда, гайда!
И опять я погрузился в беспамятство, и опять я словно в воду нырнул и не слышал уже ничего, кроме неясного, мало-помалу затихающего, неопределенного гула.