Время шло. Минул год. И ровно через год Феодосий заговорил. Он, конечно, и раньше разговаривал, но обходился очень ограниченным набором слов, да и те произносил лишь тогда, когда его о чем-либо спрашивали. А тут – настоящий фонтан красноречия, слушая который Василий Васильевич сразу же сделал вывод, что перед ним человек образованный и явно не из низов простонародья. Речь его была наполнена смыслом, логически выстроена и носила этакий философический характер. Василий Васильевич решил, что дело идет на поправку, и даже стал внимательнее наблюдать за ним, надеясь, что к Феодосию вернется память. Но произошло совсем иное. Феодосий прекратил произносить пространные речи и стал требовать у доктора Перетягина, чтобы тот отвез его в Санкт-Петербург и представил Государю Императору. Вот так – не больше и не меньше. Доказывал, что имеет сведения, которые может сообщить только Его Императорскому Величеству и никому более. Требования эти становились все более агрессивными, и Василий Васильевич уже собирался переводить Феодосия в отделение для буйных, но во время очередного обхода тот попросил доктора, чтобы он выслушал его наедине. Василий Васильевич, приказав санитару, на всякий случай, побыть за дверью, выслушал Феодосия и сделал вывод, что первоначальный диагноз поставлен абсолютно верно: случай тяжелый и лечению не подлежит. Феодосий рассказывал доктору о том, что скоро начнется война на земле и на море, что скоро прольется много русской крови и большие корабли будут тонуть в волнах, как скорлупки… Вдруг прервал свою речь и, напрягшись так, что на лбу выступил пот, сообщил, что в январе Государь опубликует Манифест о войне с Японией. И замолчал. Василий Васильевич приказал санитару внимательнее наблюдать за больным, а услышанному значения не придал: ему в стенах скорбного дома и не такое доводилось слышать от пророков и пророчиц, которые попадали к нему в изобильном количестве. Разговор этот происходил весной, в мае. Феодосий после этого разговора снова замолчал, никаких просьб не высказывал, но в январе, когда объявили Манифест о войне с Японией, сказал доктору, что ровно через год начнется большая смута и в русских городах русские люди будут стрелять в русских людей прямо на улицах.
В этот раз, в подробностях вспомнив первый разговор, Василий Васильевич Перетягин не отмахнулся от услышанного, а поспешил ко мне, как к представителю власти, чтобы изложить суть данного дела.
Я оказался в затруднительном положении, потому как не знал, что мне следует предпринять. В конце концов пообещал Василию Васильевичу, что изложу полученные сведения в рапорте по начальству, а начальство решит – как следует поступить в данном случае. Рапорт я написал, передал по инстанции и получил в виде резолюции крепкого нагоняя – занимайтесь служебными делами, а не мистикой и спиритизмом с сумасшедшими. Что я и выполнил с присущей мне ответственностью, сообщив Василию Васильевичу, чтобы он о данном деле не распространялся.
Затем наступили известные события, и меня перевели по службе в Москву. Честно сказать, я позабыл и о Перетягине, и о Феодосии, и о скорбном доме, находившемся ранее на вверенной мне территории, – не до того было. Вспомнить пришлось, когда на квартиру ко мне, как и в первый раз, без всякого предупреждения, пожаловал Перетягин. И рассказал в приватной беседе следующее: с началом японской войны в скорбный дом стали поступать душевнобольные, пострадавшие на театре военных действий. Один из них очень близко сошелся с Феодосием, и тот, бывало, подолгу рассказывал что-то новоприбывшему. Один из таких рассказов нечаянно подслушал санитар и доложил доктору. Феодосий снова вел речь о царском Манифесте[13]
и о том, что после издания этого Манифеста начнется смута, очень большая и кровавая.