Стало быть, у нашего брата в зависимости от возраста разный лексикон. У полизунчиков, самых махоньких, начинающих, да отчасти и у лизунов, — лепет; и у ветхих лепет; а которые в зрелости, вроде меня, — те говорят наподобие людей. Лизуны вечно буквы в словах переставляют; знавал я одного лизуна, вместо „птицы“ говорившего „типцы“, вместо „бюро“ — „брюо“, вместо „капризничать“ — „пакризничать“; от „люблю“ образовал он слово „блюка“, обозначавшее любимый предмет, а уж коли речь шла о чем-то особо милом его сердцу, оно называлось в преувеличенной степени „разблюканя“.
Такие свойства для всех домовых общие. Но различия тоже имеются, в различиях разнообразие жизни. Скажем, деревенские от городских отличаются изрядно. В городе не отыщешь ни подовинника, ни гуменника, ни сараешника, ни конюшенного; банники, правда, имеют место быть, но в общественной бане банник совсем не такой, как в личной по-черному; а в саунах современных новое ответвление нашего древа родового образовалось: саунный банник лыс, но пег. Кстати, в деревнях подружки домовых чаще всего волосатей, а в городах всё больше кикиморки попадаются, большие города имею я в виду, поскольку в провинции встречаются и марухи. У одного моего приятеля (он не просто домовой был, а влазень, про влазней я тебе потом расскажу) в Петербургском самом что ни на есть центральном районе, центральней разве что отопление, явилась вдруг в апартаменты кикиморка, очень любила в щах спать, имя ее было Изщейка, приятель запомнить, как ни старался, не мог, Борщовкой ее звал; она обижалась, но недолго, суток трое, кикиморки отходчивы.
Теперь ты и сам видишь: домовой домовому рознь. Петербургские, к слову сказать, как ни жаль признаваться, московским не чета. Минус кремлецы, само собой. Почему? А ты не догадываешься? Впрочем, ты, может, и не в курсе. Москва, видишь ли, с двенадцатого века зарождаться начала, средневековым городом была, подобно Парижу да почти всем иным местам жилым. Москва — жилое место, а наш Питер — новодельный. Как тебе объяснить? Москва — барыня с прошлым, Петербург — чиновник с будущим. Это шутка. Что такое шутка, в словаре прочтете».
— Бывало, подъедешь к Москве, — произнес Старостин, — а я пошаливал, дом покидал на произвол судьбы, катался втихаря в хозяйском бауле, скитаньям предавался, кочевью; бывало, подъезжаешь к первопрестольной-то, да и чуешь: жилым несет! Беседовал я с московским теремным, его кремлецы выжили, — ох, бывалый, повидал немало, даже фрязинов, Кремль перестраивавших, помнил. А как к Питеру обратным ходом (он тогда Ленинградом временно именовался, хозяин всё шутил: путешествие из Петербурга в Петербург через Петроград и Ленинград транзитом не сходя с места) заподъезжали… Не буду родной город хаять, нехорошо, мне не пристало!
Надо заметить, царь Петр, Петербург основавший, нашего брата терпеть не мог, пережитком боярским считал, да мы на него чихали.
— А теперь, — сказал Мурый, — прочту я вам местную историю из будущего о том, как завезенный в наши Палестины кремлец влюбился в девушку, в которую втюрился его заводчик, и что из этого вышло. Объясняю: в наших краях ненароком по недосмотру заветное растение, ищущее клады, произросло: червона рута. Вот новодельный богатей, вор-новотор, и приволок кремлеца, чтобы тот ему червону руту и ее клад отыскал. Кремлецы на руту натасканы, как свиньи на трюфели, доложу я вам.
«Колдовская травка, снесенная течением, прибилась к брегу, укоренилась и образовала ареал своей махонькой флоры не только на брегах Невы, но и в разных прибрежных зонах Маркизовой лужи. Про способность растений приживаться то там, то сям, используя и волны, и ветер, и прожорливость птиц, и шерсть четвероногих, и людские подошвы, ты почерпнешь в ботаническом атласе. О колдовских же свойствах вышеупомянутого цветка я тебе говорил прежде, они сходны со способностью разрыв-травы, папоротникового цвета, восходят к большому игрищу нежити и живой природы, приуроченному в наших местах к Иванову дню.