Яков отсутствовал – он на неделю уехал в район, что было досадно, не терпелось рассказать о поездке. Костик поговорил с Пилецким, сообщил, что выполнил поручение, неведомо почему умолчав, как отразилось посещение редакции на его собственных делах.
Несколько раз он звонил Маркуше – никак не мог поймать его дома. В конце концов разговор состоялся. Маркуша был, как всегда, сердечен, письмо Анечки он уже получил. Он долго благодарил Костика за обязательность и доброту.
В газете шла меж тем своя жизнь. Скопилась целая пачка писем. И все серьезные, деловые, требовавшие таких же реакций. Было, правда, одно послание о репертуаре кинотеатров, которое поначалу настроило на привычный лад, но как раз оно неожиданно стало достоянием гласности. Многоопытный Духовитов вынес его на суд редактора, и тот решил его обнародовать. Геворк Богданович объявил, что давно подбирается к кинопрокату и что это письмо обнаружило в авторе «государственно мыслящего человека». Итак, оно было опубликовано и получило горячую поддержку Ровнера, который в очередной эпистоле заодно раскритиковал итальянского режиссера Де Сантиса.
Дважды Костик встречался с Жекой и отправлялся с ней на бульвар – ее сестра умудрилась схватить простуду. Теперь эти сладкие испытания воспринимались совсем иначе – так недолго оставалось быть вместе. О пребывании в Москве Костик рассказывал Жеке походя, небрежно, без особых подробностей. О предстоящей поездке – и того меньше, словно о чем-то второстепенном. И Жека мало его расспрашивала, похоже, что она избегала этой обоюдоострой темы. Оба отлично все понимали и, не сговариваясь, оберегали отпущенные им вечера.
Вернулся Славин. Едва лишь Костик услышал знакомый виолончельный голос, он почувствовал, как обрел устойчивость. Оказывается, набег на столицу и предстоящее перемещение заметно лишили его равновесия. Но вот с ним Яков – и стала разматываться вся путаница мыслей и чувств, вспомнилось детское ощущение – карусель замедляет свою круговерть, вот она наконец замирает, в мире установился порядок.
– Что же, назначим рандеву? – спросил Славин.
– Когда и где?
– В половине девятого у Абульфаса. Форма обычная. Треугольная шляпа и – естественно – серый походный пиджак.
Костик, смеясь, повесил трубку. Игра продолжается. Какая радость – присутствие Якова в его мире. И как однажды вдруг станет пусто! Только сейчас Костик понял, что прежде всего в Москве предстоит испытание одиночеством – кто знает, сколько оно продлится. Во всяком случае, из всех экзаменов этот будет самым нелегким.
Вечер удался по всем статьям. Воздух был густ и сладко дурманил. Веяло долетавшей моряной, а пахло сразу и влажным песком, и поджаренным мясом, и кофейными зернами. Абульфас превзошел себя самого. Он был в приподнятом настроении. Красавица Люда благополучно оправилась от внезапного недомогания и царственно двигалась между столиками.
Славин спросил ее:
– Оклемались?
– Нормалёк, – откликнулась Люда.
– Еще лучше стала, – сказал Костик.
– Слов нет, одни буквы, – одарила улыбкой, показав крупные рафинадные зубы.
– Докладывай, друг мой, – сказал Яков. – Изложи свои впечатления. Побывал ли ты, любезный, у Яра? Там соколовский хор когда-то был знаменит, насколько я помню.
– Я был на ансамбле песни и пляски в саду Баумана, – сказал Костик.
И неторопливо поведал про то, как сложились его дела. Рассказал и о тех, с кем столкнула столица. Славин признал поездку удачной.
– В сущности, твой прохиндей доцент, с его демократическим стилем, не так уж неправ. Довольно учиться. Надо, господа, делать дело. Посему земляк твоего отца, который – подобно мне – рассиропился, увидев провинциальный цветок, возможно, твой истинный благодетель. А для науки ты не погиб. Можешь ее постигать заочно.
– В том-то и суть, что сам не поймешь, чего хочешь, – согласился Костик. – Оттого и дергаешься. Но ведь на двух свадьбах не пляшут.
– Наконец-то мы съели яблоко и добрались до червяка, – усмехнулся Яков. – А что до песен и плясок, нам все сейчас растолкует Эдик.
Костик обернулся и увидел Шерешевского. Музыкант шествовал по дорожке, с достоинством кланяясь своим знакомым. Круглые выпученные очи, как всегда, выражали не то подозрение, не то затаенную обиду. Выражение это не соответствовало его неизменной рассудительности и существовало вполне автономно.
– Да, это он, – сказал Костик, будто не сразу узнал трубача. – О, как ты красив, проклятый!
Эдик был шокирован.
– Это вы так здороваетесь? Ну и манеры у вас… Я поражаюсь.
– Не обижайтесь. Это стихи.
– Это – стихи?
– Не мои. Одной женщины.
– Ах так? На женщин это похоже. Нагрубят и не поперхнутся. Такая мода теперь пошла. А кто она?
– Некая Ахматова Анна. Знакомы?
– Бог миловал. Люданчик, солнце мое, я, пожалуй, на минуту присяду. Захвати чего-нибудь на мою долю. – Опустившись на стул, он тяжко вздохнул и неодобрительно заметил: – Слишком много читаете, Котик.
– Да, его привлекает сам процесс, – сказал Славин. – Как героя одной эпопеи.
– О рыбалке я не могу читать, – возразил Костик. – Клонит к подушке.