Тяжелые сомнения в самом себе и в "своем предполагаемом таланте", которыми Бернар делился с Гогеном минувшим летом, были лишь одним из проявлений кризиса, который переживал молодой человек. Влюбившись в подругу детства, Шарлотту Брисс, он пытался создать себе положение, но ремесло рисовальщика по тканям было для него "невыносимо", и смятение его росло. "Жизнь моя разбита, погублена", - писал он Шуффу. С отчаяния он обратился к своей детской вере. Бернар сам писал, что "упивается запахом ладана, звуками органа, молитвами, старинными витражами, стенными коврами на священные сюжеты". Это была религиозность с надрывом, с приступами "сатанизма", порой принимавшая совершенно сумбурный характер. Бернар не зря тревожился о своей будущности художника. Быть может, именно этот страх определял все его поведение. Ван Гог, увидевший фотографии последних работ Бернара на религиозные темы, еще осенью писал ему из убежища Сен-Реми в Провансе, остерегая художника. Он напоминал Бернару его "Бретонок на лугу". "И ты променял это, - писал Винсент, - назвать ли вещи своими именами? - на искусственность, надуманность... Браню тебя на чем свет стоит, разношу в пух и прах и при этом заклинаю настоящим письмом снова хоть на каплю стать самим собой". Но Ван Гог, которому, кстати сказать, Бернар с тех пор, по-видимому, больше никогда не писал, понапрасну тратил свое красноречие. Картины, над которыми исступленно бился молодой художник, становились все суше и манернее. Жизнь уходила из его живописи. Как было Бернару не метаться?
Получив письмо Гогена, Бернар в буквальном смысле слова обезумел от радости. Оно сулило ему избавление. Он вновь обретет творческие силы. С первой же почтой он ответил Гогену, что поедет за ним, а потом к ним присоединится и его любимая. Но это отнюдь не обрадовало Гогена. Если Бернару угодно взять на Мадагаскар европейскую женщину - пожалуйста, но он, Гоген, умывает руки. "В общем, оставим этот разговор. Женщина в тех краях, так сказать, необходима... Но, поверьте, у мальгашских женщин такое же сердце, как у француженок, только в нем куда меньше корысти".
В середине июня, в последний раз повидавшись с Шарлопеном, Гоген вернулся в Ле Пульдю, где его ждал де Хаан. Де Хаан тоже изъявил желание ехать с Гогеном. Он готов был внести пять тысяч франков, что составило бы, по мнению Гогена, "совсем недурную основу". И еще один человек соглашался ехать на Мадагаскар, хотя и не очень верил в успех сделки с Шарлопеном. Это был Ван Гог. В мае Винсент вышел из лечебницы Сен-Реми и переехал в Овер-сюр-Уаз. Проездом через Париж он остановился у Тео, но ненадолго. "Парижская суета произвела на меня тяжелое впечатление, я счел, что для моей головы благоразумнее удрать в деревню, а не то я бы мигом примчался к Вам", - писал он Гогену. Вообще Винсент был бы очень рад повидать Гогена. Он хотел погостить месяц у него в Бретани. "Мы будем целеустремленно пытаться создать что-то значительное, чего, может быть, уже достигли бы, если бы в свое время могли продолжать начатое", - писал он. Но Гоген уклонился от этого предложения. Не только одного месяца, но и одного дня не решался он прожить в глухой деревне вдали от всякой медицинской помощи наедине с человеком, отрезавшим себе ухо.
Жизнь в Ле Пульдю потекла своим чередом, почти так же, как за год до этого, с той лишь разницей, что художники стали теперь часто наезжать из Понт-Авена в Ле Пульдю и обратно. В самом деле, многие друзья охотно навещали Гогена в его уединении, оставаясь на несколько дней, а то и недель. Приехал Серюзье. Море поселился в трактире в нижнем Ле Пульдю... Художники будоражили жизнь деревушки. Некоторые из них устраивали, как прежде в Понт-Авене, грубоватые розыгрыши. Ночью они бродили по улицам, закутавшись в простыни и изображая привидения. О них шла худая молва. Из-за этого де Хаану отказали в мастерской, которую он снимал на берегу моря. Пришлось Мари Кукле оборудовать ему под мастерскую пристройку, примыкавшую к ее гостинице, - настлать там пол и вставить стекла.