Вваливался по-хозяйски, стаскивал пиджак, бросал мне: «Да посиди еще, что ты вскакиваешь!» (После стройотряда мы были на «ты», к тому же на втором курсе я у них не преподавал.) И мы болтали втроем, полчаса или час, и я чувствовал, как Марьям проклинает меня за толстокожесть и просто кричит про себя: «Ну, уходи же наконец!», но что-то стягивало меня изнутри, лишало воли, не давало легко подняться, шутливо раскланяться и выйти. Сидоров сыпал остротами, рассказчик он был отменный, и при игре в покер ему помогал сам сатана, и я смеялся добродушно и все испытывал ее терпение, пока она не ложилась на тахту спиной к нам, демонстративно заведя на полную громкость «Пинк Флойд». Полностью закрывалась от нас волосами, и своим презрением, и своей тоской…
Я уходил наконец.
Старался делать это непринужденно, но плохо получалось. Неврастеник и размазня. Жалкий в любви, бессильный в ненависти, беспомощный в остроумной перепалке. Я даже червя не могу насаживать на крючок — впивается в живое.
Сидоров, не вставая, кивал на прощание, улыбался со значением, словно сообщнику. Сообщнику — в чем?
Как я ненавидел его. Впрочем, и любил тоже — не мог противостоять его обаянию, как все, — и неизвестно, чего во мне было больше.
Я сказал ей, что буду ждать три года. Почему именно три? Сам себе назначил зачем-то этот срок — срок добровольного ада и надежды.
Какая малость — тонюсенькая надежда, а держит на себе весь неподъемный, громоздкий, как набитый сервант, мир души…
Однажды я пришел к ней декабрьским вечером, и она была непривычно многозначительной, молчаливой и томной. Отворачивалась, закутывалась в волосы, улыбалась, и вдруг по интонациям, по обрывкам фраз я понял, что она ждет ребенка. Я ошалел. Бросил на пол сетку с яблоками и пирожками, сказал, что приду завтра вечером, и бегал часа три под сырым питерским снегом.
Назавтра я сказал ей, очень кратко, нарочито деловыми фразами, забежав в комнату и даже не раздеваясь, присев на корточки у стены, — чтобы она отдала его мне. Насовсем. Он ей не нужен, при ее образе жизни он вообще немыслим, она ещё совсем молода, а я буду любить его так же, как и ее. Приедет моя мама из Калуги и тоже будет любить его так же, как и я. Вместе с ней мы его вырастим, она уже мечтает о внуках. Только ты не говори, ради Бога, сейчас ничего, подумай, а дня рез три я к тебе еще забегу… Она не стала ждать три дня, а откликнулась сразу. Отчего же он ей не нужен? Он ей нужен. Но я опять убежал, умоляя ее ничего не решать пока. Нуже так нужен, ну и прекрасно, значит, он нам двоим нужен…
Я стал забегать к ней чаще, почти каждый день, ненадолго, приносил фрукты и сливки, она отказывалась брать, я кричал на нее: «Это не тебе, не тебе! Изволь не отказываться!», и теплые шерстяные носки. Однажды, когда я всучивал ей банку сгущенного молока и убеждал не откладывать с анализами на резус-фактор, она сказала, что хватит, что больше не может. Чего не может? Лгать. Никакого ребенка нет. В первую секунду я решил, что она избавилась от него, и у меня возникло жгучее, сладостное, почти неодолимое желание ее убить. Я даже стал прикидывать, чем. Комната была полна всякого хлама, но ничего подходящего, я оглядывался, как идиот… задушить? Собственными ее жесткими, конскими волосами?.. Но она сказала, что ребенка нет и не было.
«Я все выдумала, понимаешь? Мне было интересно придумать и смотреть, кто как будет реагировать. Как я сама буду реагировать, понимаешь? Я ведь настолько вжилась в это, что уже сама верила, никакой игры не было… Кто-то жалел, кто-то злорадствовал. У Сидорова морда вытянулась, и он три дня бухал в общаге от огорчения, потом постепенно сжился с этой мыслью и даже придумывал ему имя… А моя соседка Балбатова неприкрыто злорадствовала, но зато стала временами кормить…»
Она что-то долго и красочно мне объясняла, но я не врубался. Она убила его. Даже если аборта и не было — она убила его. Он был — и его нет. И у меня — ничего и никого теперь нет.
Я бродил полночи, до окостенения. Куда-то сворачивал, во что-то упирался, напоминая сам себе молекулу в броуновском движении. Тычущуюся в стенки сосуда. (А может, у молекулы есть рассудок и цель? Зачем я так про нее, не зная…)
На Литейном мосту, перевесившись через решетку, вглядывался в манящие черно-блескучие полыньи.