Читаем Полдень Брамы полностью

Раньше делал так: просто садился за стол и выпускал из головы вереницу свободных ассоциаций, подставляя под их водопад услужливую шариковую ручку. Свобода у них разнузданная, почти вакхическая. Выпустив все, отстранялся, отодвигался, разглядывал с интересом. Ассоциации, едва ступив на бумагу, заводят хоровод, держась за руки и пританцовывая. Сильные задают темп, слабые тянутся следом, мелко перебирая ногами. А посредине, в их коловращении, ритме и гаме вырастает Нечто… Что это? Откуда взялось? Сверху — от дыхания даймона-вдохновителя, снизу — от интимных погребов подсознания, извне — от уколов и ароматных ветров природы? Не знаю. Взращенные на моей боли, ассоциации крепки, как выдержанное вино, и крепко хранят тайну.

От их вина голова кружилась, и мир расширялся. Стены комнаты разбегались во все стороны.

Позднее перестал опьяняться, обретя некую зрелость и ответственность. Пришло ощущение, что я не пишу, но дописываю. Все, что творится вокруг меня — недо… Недодумано, недосказано, недослеплено. Инерция оборванной на середине песни заставляет шевелить пером, и усиленно вглядываться внутрь, и озираться по сторонам.

Впрочем, в последнее время я ничего не пишу. Кроме писем Альбине. Весь мой творческий потенциал уходит ныне в эти обильные еженедельные листки. Пишу под копирку, ибо мысли и образы, которые рождает во мне наш удивительный диалог, когда-нибудь вольются в плоть книги, давно ожидаемой. Главной и единственной моей книги, как я понимаю.

У Пигмалиона ожила одна Галатея. Нескольким каменным девушкам он при всех усилиях не смог бы вымолить жизнь. Так и я, наверно, полностью выскажусь, выложусь, вдохну душу лишь в одну книгу.

Только вот необходим толчок для ее написания. Болевой толчок, и очень сильный, это я знаю по опыту. Не потому, что творчеством мы зачастую пытаемся заглушить голоса внутренних ран и царапин, усмирить реющий под лобной костью ужас. Нет. Просто познание, как правило, идет толчками, квантами боли и света, болевого света. Во всяком случае, у меня.

Творить же — на нынешней моей, потрескавшейся от частых ударов лбом, ступени — можно лишь, познавая.

Писать — схватывать открывшиеся, влажные и свежие истины и закреплять их, одевать в слова. Слова — на порядок плотнее, грубее того, что они воплощают, и оттого-то с ними всегда проблемы. Немота или кашель — самые привычные для меня состояния.

Гениальность стучит в виски, как невыловленная рыба. Ей не хватает только таланта, только силы голоса, чтобы раскрыться, высвободиться. Толчется изнутри, давит на виски, на глазные яблоки, неугомонная и беспомощная.

Впрочем, вовсе это не гениальность. Просто — дух, томящийся бездействием и немотой. Порой он не только толчется и топчется, но и, отчаявшись, толкает на странные поступки. Как того японца. Крепко врезался в память художник-японец, расстеливший однажды на мостовой квадрат холста и сиганувший на него с 17-го этажа. Получилась картина. Предел самовыражения…

Сегодня приходили девочки от Георгия. Узнать, не заболел ли — так долго не прихожу на общение. Как славно жить без телефона: будь он у меня, они позвонили бы еще неделю назад, и пришлось бы объяснять, путаясь и запинаясь, стараясь никого не обидеть, и тем не менее непоправимо обижая, отчего я не могу больше приходить к ним. Без телефона объяснить это легче.

Они сразу, как я и ждал, встопорщились и каждое слово против Георгия воспринимали как личный, смертельно оскорбительный выпад. Я подбирал слова. Стелил очень мягко. Почти с благоговением, принятым в их среде. Ни слова о тщеславии, гордыне, — упаси Боже! — о безднах… Георгий — солнце, сердце. (Раскрытая четвертая чакра, анахата — это уже по теософской привычке отмечал про себя.) Все стекается к нему в общине, и все от него берет начало. Но отчего многие приходящие спустя какое-то время уходят? Остаются единицы, в основном женщины без мужа и детей, обретающие здесь семью, а в Георгии — объект для любви и заботы. Оттого что Георгий ограничивает — своим умом, талантом, богословскими изысканиями, — нельзя хоть в чем-то состязаться или быть вровень с ним, это всегда пресекается, очень мягко, но пресекается, слово его и мнение — всегда последние, беспрекословные. И склонные к мышлению и творчеству мужики уходят — на свободу. Хоть и с болью уходят: совместная молитва, трапеза по типу первохристианских, духовное причастие, братско-сестринская нежность и забота — это очень много и очень редкостно в нашем мире, но… свобода дороже. Честнее. И супружеские пары уходят — строить тепло и совместные молитвы в своей семье, изнутри. Конечно, уходят уже не такими, какими пришли, и даже недолгое пребывание в общине меняет человека, обогащает его, конечно, все это не зря…

Перейти на страницу:

Похожие книги

Шедевры юмора. 100 лучших юмористических историй
Шедевры юмора. 100 лучших юмористических историй

«Шедевры юмора. 100 лучших юмористических историй» — это очень веселая книга, содержащая цвет зарубежной и отечественной юмористической прозы 19–21 века.Тут есть замечательные произведения, созданные такими «королями смеха» как Аркадий Аверченко, Саша Черный, Влас Дорошевич, Антон Чехов, Илья Ильф, Джером Клапка Джером, О. Генри и др.◦Не менее веселыми и задорными, нежели у классиков, являются включенные в книгу рассказы современных авторов — Михаила Блехмана и Семена Каминского. Также в сборник вошли смешные истории от «серьезных» писателей, к примеру Федора Достоевского и Леонида Андреева, чьи юмористические произведения остались практически неизвестны современному читателю.Тематика книги очень разнообразна: она включает массу комических случаев, приключившихся с деятелями культуры и журналистами, детишками и барышнями, бандитами, военными и бизнесменами, а также с простыми скромными обывателями. Читатель вволю посмеется над потешными инструкциями и советами, обучающими его искусству рекламы, пения и воспитанию подрастающего поколения.

Вацлав Вацлавович Воровский , Всеволод Михайлович Гаршин , Ефим Давидович Зозуля , Михаил Блехман , Михаил Евграфович Салтыков-Щедрин

Проза / Классическая проза / Юмор / Юмористическая проза / Прочий юмор