— Мы все хотим его убить. Ты же понимаешь, что это такое? Это конкурент для всех нас, конкурент, который себя еще покажет. Кажется, он видит не так далеко, как телескоп, и слышит хуже Уха, и атомы ему недоступны… Но он может все. Понимаешь, все! Нет такой нашей функции, которую он не мог бы выполнить, значит, он может заменить каждого из нас. Каж-до-го! Когда-нибудь сюда пришлют целую армию этих вездеходов, а нас пустят на слом.
Я молчал.
— И еще знаешь… иногда мне кажется, что каждый из нас может воспринять только кусочек этого мира и только он воспринимает этот мир… целиком. А знать мир и владеть им — мне кажется, это одно и то же.
Я слушал его молча — кажется, Рукояту не понравилось мое равнодушие, и он решил подлить масла в огонь.
— А еще… еще, мне кажется, он знает и нас тоже. Знает про нас все, копается в наших механизмах; А мы про него ничего не знаем: я никогда не видел, чтобы он раскрывал свои внутренности. Ты понимаешь, к чему я?
— Ты неправ, — я вспомнил о своем презрении к вездеходишке, маленькому и неказистому, — эта крохотная машинка… Да он ничего не сможет сделать так же хорошо, как мы. Он не увидит и одной тысячной Вселенной! Он не понимает ее.
— Понимает. Все понимает. Я видел, как этот шагающий экскаватор стоял на холме и смотрел в звезды. Он видел не дальше нескольких килопарсек — так казалось мне, — и вместе с тем я понимал, он видит много дальше, охватывает взглядом все. И знаешь, что я еще заметил? — не отставал Рукоят. — Без него здесь, на станции, не обходится ни одно дело. Что бы мы ни делали, он крутится рядом. Что-то может случиться без тебя, без меня, без Большого и Малого Глаза, без Уха и Графографа, — но не без него. Он… он ничего не делает, но для чего-то нужен…
Я молчал: Рукоят разжигал мою и без того глубокую неприязнь к тому, ковшастому, как будто не пригодному ни к чему — и в то же время незаменимому. Тому, который должен был быть во что бы то ни стало. Злоба моя искала выхода — в тот же день я перессорился со всеми колесными; к счастью, они укатили в пустыню, я остался с шагающими, так что опять все было хорошо. Под вечер я дал себе зарок хорошенько поддеть вездеходик, как только он появится, — но шагающий экскаватор будто догадался, что я хочу его поддеть, весь день отсиживался в высокой башне, смотрел на мир через Малый Глаз и через Большой Глаз, писал что-то собственными своими самописцами, а потом убрал Малый Глаз и Большой Глаз и начал смотреть на мир сам. И записывать. И что ты там пишешь, если ты ничего не видишь, ведь ты не Малый Глаз и не Большой Глаз и тебе их не одолеть. Нет, пишет, строит из себя Всевидящее, Всезнающее око.
Ох, так бы и поддел его центральной шестерней, сбил с ходуль, послушал, как хрустят микросхемы или транзисторы…
Все-таки я его одолел. Почти. То есть я его, конечно, не трогал, он сам попал в кювет, в такой кювет, из которого ему не выбраться никогда. Здорово он упал в наших глазах, этот вездеходишко, все его попытки переплюнуть нас пошли крахом. В полдень это было, в сильный град, когда небо раскололось пополам и свысока полетели тяжелые ледяные камни, каждый с мою переднюю фару, не меньше. Красивое зрелище, не каждый день и не каждый год увидишь такое, а я и жил-то без году неделю, даже корпус не успел ни разу поцарапать.
Вездеходик снова затащил меня на скалы — он любил эти скалы, видимо, чувствовал себя сильнее меня там, на склонах. Честно скажу, я уже не знал, как избавиться от существа, рывшегося в моем ковше, — он выискивал образцы, проверял что-то своими непонятными манипуляторами, ощупывал неведомыми органами чувств. Кажется, эта машинка совсем забыла свое место — место неумелого изгоя, который только старался казаться универсальной машиной. Или место универсальной машины, которая казалась неумелым изгоем.
Я смотрел на него и не понимал, кто он, и презирал, и боялся его одновременно, не зная, как относиться к нему.
Здесь-то все и произошло: тяжелые градины грянули из самых глубоких туч, как будто в небе что-то разбилось, с хрустом и хрупаньем обрушилось на холмы и пески. Куски льда с глухим стуком рушились и рушились на меня, я понимал, что мой корпус трещит по швам, на нем отпечатываются глубокие вмятины, которые со временем проржавеют, станут грязно-бурыми. Мне было тревожно и радостно — как-никак я переживал боевое крещение, теперь я буду не глуповатым новичком с конвейера, а настоящей боевой машиной. Которая пришла сюда изучать. Исследовать. Правда, я еще не мог свыкнуться с мыслью, что придется опускаться в самые темные глубины, в самые дальние дали — и умереть. И меня немножко утешало, что мы все пришли сюда умереть. Мы все…