А вот Шилов бы свернул, приятель мой. Шилов, он естествоиспытатель, каких мало, материалист до мозга костей. Я вот, простите, если вижу говно, то просто перешагиваю, а Шилову надо еще обязательно ковырнуть палочкой. Мы на первом курсе Политеха познакомились, на какой-то из попоек в общаге. Свела нас тогда общая тема, не тема даже, предмет одной дискуссии, затянувшейся на ночь. Спорили мы, не поверите, об ошибках. О том, что ошибаться свойственно всем и всему. Когда все пошли спать, Шилов признался мне по секрету, что диссертацию пишет. О природе ошибок вообще и ошибок в устройстве мироздания в частности. Как вам? Тема научных изысканий первокурсника специальности «Машины и аппараты химической промышленности», ни много, ни мало — косяки в устройстве мироздания. Объясни какой верующей бабуле, чьи косяки собирался исследовать Шилов, хватил бы бабулю ту апоплексический удар.
Утверждал Шилов, бил себя пяткой в грудь, что каким бы ни было творение, рукотворное или нерукотворное, оно обязательно содержит в себе изъяны, баги, и брался свои тезисы доказать «буквально на любом примере».
Вот взять тех же голубых. Не в прямом смысле, конечно, взять, в прямом оно нафиг надо, в переносном. Заложено ведь самой природой двоеначалие всего живого. И физиологическое, и психологическое. Инь-ян, пестики-тычинки, или, по-нашему «эм-жэ». И эти, которые, как говорил Хазанов, «которые которых», должны бы уже по законам эволюции давно вымереть к едреней фене, как не оставляющие потомства в пылу своего противоестественного блуда. Но нет, живут. И такое чувство, что год от года множатся. «Косяк?» — спрашивал Шилов. И отвечал сам себе: «Косяк!». Не доработали чего-то в ДНК, недотестили…
«Ну, допустим, — великодушно соглашался я, задним умом, впрочем, отдавая отчет, что чей-то генеральный план двум подвыпившим первокурсникам осилить суждено не вдруг, — и что из этого?»
Шилов воодушевлялся еще больше и объяснял на выдохе: «Сверхвозможности! Сверхперспективы! Отрицание незыблемых основ как условностей. Просто как правил некоей игры!».
«Мы — шахматные фигуры, — говорил он, — которые ходят так и не иначе! И мир для нас — лишь клетчатая доска».
Я уж не стал тогда уточнять, какие сверхвозможности сулят нам обильно расплодившиеся педерасты. Теория интересная, конечно. Но на то она, стало быть, и теория…
Много лет прошло с тех пор. Много утекло воды и чего существенно покрепче. Разъехались мы по разным городам, оставшись друг у друга в памяти старыми черно-белыми фотографиями с полузабытыми сокурсниками, легли под стекло, стали прошлым, которое ворошить некому и незачем.
Только получил я не так давно от Шилова письмо. Долго рыскал за моими переездами конверт, почерневший от штемпелей и бесконечных пересылок. Я уж и не гадал, что такое по нынешним временам возможно. Все-таки наша почта — она не волшебная сова из Хогвардса, она на действующий-то адрес трижды споткнется, четырежды чертыхнется. А когда я на дату отправления взглянул, мне дурно сделалось. Письмо в ящик опустили двенадцать лет назад!
Открываю. Внутри вырванная страница из автомобильного атласа и тетрадный листок. Листок вот с этим:
Больше на клетчатом листке не было ни полслова. Но я понял, о чем эти с острым наклоном строки, уверенной и неразборчивой манерой своей напоминающие рецепт. Так пишет тот, кто уверен, что его послание разберут. Невзирая ни на почерк, ни на размытый смысл.
Пожалуй, я счел бы тот листок предсмертной запиской, если бы не кусок дорожной карты. С несуществующим поворотом, пририсованным к трассе красным карандашом.
Я выехал в тот же вечер. Нет, не потому, что боялся не успеть. Просто знал уже, что такие вещи нужно делать сразу, пока не прошел запал, пока порывы не затянуло житейским жиром. Иначе станет этот конверт кочевать по дому из угла в угол, после занырнет себе в стол, и однажды дело закончится помойным ведром при очередной генеральной уборке.
Я ехал долго, больше суток.
И все время шел дождь.