У Фабио готовили вкусно. Кроме нас, в ресторанчике обедали двое незнакомцев – видно, приезжие. Старый господин лет шестидесяти, с бородавкой на левой щеке, важный и крепкий, и красивая девушка, похожая на нашу учительницу математики, только моложе. Я смотрел на нее, уплетая бобы с тонкими треугольными хлебушками, которые можно было макать в острый соус, и гадал, кем она приходится старику. Внучкой? Дочерью? Любовницей? Они сидели друг напротив друга за столиком у окна, так что лучи солнца, просачиваясь сквозь желтые занавески, окрашивали волосы и плечи девушки нежно-золотым. Пожилой господин склонился к ней через блюдо с овощами и тарелку с дымящимся супом и, улыбаясь, что-то говорил, легонько дотрагиваясь короткими пухлыми пальцами до ее руки. У красных босоножек девушки крутилась, выпрашивая еду, огненно-рыжая кошка Фабио.
– Перестань пялиться на людей, – прошипела мать и больно толкнула меня ногой. – Это неприлично.
Я дернулся и от неожиданности выронил вилку, запачкав подливкой
– Господи, Седрик, и в кого ты у меня такой нескладный?!
Ответ подразумевался сам собой – в отца, конечно. Мы с ним оба нескладные, хотя макароны в кастрюле подгорают не у нас.
«А не написать ли сценарий про мою маман? – раздумывал я – И про все ее закидоны?». Успех будет ошеломляющий. Такого типажа не придумаешь нарочно. Вот только если мать придет посмотреть и узнает себя – а она узнает, – то что она мне сделает? Закатит дома истерику – с ремнем, валидолом, битьем посуды и хлопаньем дверьми – или публично надает пощечин? Последнее уже случилось однажды, чуть меньше двух лет назад. Не помню, чем в тот раз провинился, но после экзекуции я сбежал из дома и четыре дня жил у Бальтесов. Именно тогда мы с Морицем крепко сдружились. Потом с родителями помирился, но пережить такой позор снова, да еще на глазах у всей школы, я не был готов даже из любви к искусству.
Старик с девушкой расплатились и вышли из ресторанчика, а кошка переместилась под наш стол. Вместе с их уходом что-то сдвинулось в пространстве, как будто оно лишилось одной из степеней свободы. Я продолжал размышлять, не сознавая, что трепыхание моей мысли теперь – всего лишь конвульсивное подергивание пришпиленной к доске бабочки. Меланхолично ковырял вилкой бобы – аппетит почему-то пропал, как отрезало, – и прислушивался к сытому мурлыканью под ногами.
– Мам, – спросил я вдруг неожиданно для самого себя, – ты слышала про такого… бродячего артиста? Он показывал спектакли с марионетками. Его, говорят…
– Седрик! – мать поджала губы, а голос ее взвился до визгливых, истерических нот. – Ты долго будешь есть? Я не собираюсь торчать здесь весь день. Мерзость он показывал и получил по заслугам. Ты понял? Мерзость.
Следующим утром, стоя на газоне за домом Миллеров, Лина растерянно огляделась, и на ее лице появилась та же брезгливая гримаса, которую я наблюдал накануне у своей маман при упоминании Кукольника.
– Ребята, мы… Вы не смейтесь только, но мы вчера что-то очень плохое на волю выпустили. Какую-то…
Она запнулась и подыскивала слово, но то, как видно, не шло на язык. Да и как назвать аморфное, злое серебрение, прочертившее лужайку наискосок и оставившее после себя густую поросль кошачьей травы? Или она тут и раньше росла? Кто бы теперь мог сказать?
Зато у меня слово было наготове.
– Мерзость. Какую-то Мерзость мы выпустили.
– Да! – подтвердила Лина, а Мориц спросил:
– С чего ты взяла?
– А ты сам посмотри внимательнее, – ответила Лина.
Мы с Морицем, как по команде, опустились на четвереньки и принялись изучать почву в том месте, где пролилась вода из бочки. Серебряная струйка давно впиталась. В пыли не осталось никаких следов. Новенькие стебельки кошачьей травы выглядели сильными и сочными. Будь я кошкой, сказал бы – аппетитными.
– Ну, – неопределенно хмыкнул Мориц, задумчиво водя по земле бледным лучом фонарика. – Взошло тут что-то на радость поселковым мяукам. Ты об этом? Ну, и что?
– Да вы встаньте, мальчики. Посмотрите сверху.
– Как бы поверх травы и в то же время чуть-чуть вглубь, – веско изрек Марк. Очевидно, он видел то же самое, что и его сестра.