— А, да! Прости, я опять забыл. Пошли кино смотреть, я скачал… какое-то. Про гражданскую.
— Опять про войну? Мужчины.
— Женщины. Про любовь там тоже есть.
— Тогда ладно.
Я заскучала где-то через полчаса. Про любовь было слишком сентиментально, а война много стреляла и шумела. Каждый раз, когда мы смотрим кино вместе, мне хочется привычно положить голову ему на колени или устроиться у него на плече. Но я воздух и я не могу. В такие моменты мне остро хочется обратно свое живое больное тело.
— Сними ты эту бандану, — говорит он. Я морщусь. Волосы выпали после химиотерапии, отрасти уже не успели.
— Не сниму. Не хочу, чтобы ты видел.
— А то я не видел раньше. Стаска, ну это же…
— Я тоже хочу пиццу, — перебиваю я, пристально глядя на него. — Лучше расскажи мне, какая она на вкус. Подробно. Не забудь оливки.
Он вздыхает и начинает рассказывать. Я слушаю его голос, вспоминаю его запах. Дела мне нет до пиццы, на самом деле.
Иногда возвращенцы остаются годами. Я читала. Иногда даже всю жизнь, до самой смерти своих людей. Об этом есть полдесятка романов, пара научных публикаций и много сплетен в Интернете.
Вообще про это пишут скупо. Много — только подростки; они всегда много пишут обо всем, потому что ничего толком не знают. Кто знает — пишет скупо, жадно, словно боясь отдать лишнее. Это как о плотской любви — столько общих слов, а правда слишком близка к телу, слишком своя, слишком застенчива. И не нуждается в корсете из букв.
Но мне бы сейчас парочку корсетов пожестче, чтобы мои не боялись за меня.
Солнечные пятна пляшут на асфальте, нежный шелест листьев и нарастающего дождя, я прячусь под навес уличного кафе. Вспыхивают зонты, распускаясь. Не то чтобы я разлюбила дождь, но капли проходят сквозь меня, а это здорово мешает. И каждый прохожий норовит разрезать зонтом. Я понимаю, что не видят, — видят только кошки, родители, муж, — но того, что неудобно и неприятно, это не меняет.
Дробный стук капель по навесу, шелест, гомон, далекий звон, воркуют голуби у лужи. Рыжая девчонка останавливается, подставляет лицо дождю, ноги ее босы, пятки грязные, сандалии болтаются в руке. Идет дальше вдоль дорожки, по мокрой траве. Я горько и остро завидую. По ее скулам стекает прохладная вода, и пахнет светом, теплой влажной землей, молодыми листьями, сиренью. Я не чувствую.
Как не хватает тела!.. Ваца развел дома ужасный бардак, а я не могу прибраться. Только хожу следом и нудю: Ваца, убери носок из-под дивана, Ваца, вымой за собой тарелку, Ваца, опять кофе на полу, пожалуйста, вытри, Ваца! Не жена, а бормашина. Он покорно соглашается и тут же забывает. Он много сейчас работает, очень много: мы по уши в долгах из-за моего лечения. А я только гуляю днями напролет.
Интересно, как правильно: нудю или нужу?..
Девчонка пошла к мосту, я бреду за ней. Ведет ладонью по старым пыльным перилам, напевает что-то под нос, ныряет в парк по ту сторону речки. Я останавливаюсь посередине, перегибаюсь и смотрю вниз. Там бег воды, пятна, тени, блики солнца, как золотые печати, и небо течет, плывет в просветах ветвей.
Нельзя долго смотреть на воду. Из глубины поднимается призрачный город — у меня всегда пересыхают губы, когда я вижу это. Опрокинутый город из серого камня, небо между каменными домами, каменные лестницы взбегают вверх, к садам на каменных крышах. Я вижу это в воде и когда закрываю глаза. Поэтому я стараюсь не закрывать глаза. Отучиться бы заглядывать в воду.
Отворачиваюсь.
Он спал, когда я пришла. По телевизору бормочут про землетрясение и кризис, а муж клубком, и пульт выпал из руки.
Знаете, что самое острое?.. Я больше не прикоснусь к тебе, мой спящий мужчина. Мои руки — воздух, мое тело закопано в землю. Я не знаю, смогу ли к этому привыкнуть — что ты рядом, а мои руки воздух. Против смерти ничего нет. Вот это самое страшное.
И уже ничего не изменить.
— Ваца, — зову я. И смотрю на него. Он просыпается. — Вацик, иди спать в постель. Здесь же неудобно.
Морщится.
— Стаска, не будь белочкой. Все эти ласкательно-уменьшительные, копеечка, автобусик, дурасик… так по-женски.
— Я женщина, — напоминаю я.
— По-бабски.
— Ложись по-человечески, Вацище, твое спинище завтра отвалится.
— Так лучше.
Иду за ним и распоряжаюсь: выключи телевизор, выключи свет, убери свитер с подушки. Он смеется. Мол, про свитер я бы догадался и сам, а про свет чуть не сказал тебе. Жаль, что возвращенцы не могут научиться выключать свет волевым усилием. Еще лучше, говорю я, было бы уметь на расстоянии мыть пол и мысленно сортировать носки. Но от этого и живые не отказались бы.
Я краем глаза смотрю на зеркало: в нем отражается каменный город. Ваца раздевается, стягивает штаны, рассказывает что-то про одного менеджера с работы. Город смотрит на меня множеством глаз, янтарных и черных окон, серые лестницы серебрятся в лунном свете, горбатая улочка…
— Стаска, слушаешь?
— Да, Ваца. Не забудь выключить свет.
— Он питается одними бутербродами, мам.
— Стана, ничего страшного. Хочешь, я приду, наготовлю ему супа и котлет на неделю?
— И снова курит, как паровоз. Это хуже бутербродов.