Все чаще назойливо лезли в голову мысли об Андрее. Очень хотелось его увидеть. Хотя бы еще разок. Зачем? Чтобы мучиться потом еще больше? А еще было страшно: вдруг он как-то узнает обо мне всю правду. Мало того, что страшная, так еще и махровая стерва. Бабу Глашу это, правда, не испугало, но так то баба Глаша! Без нее я тосковала почти так же, как и без Андрея. Ну, может, немного поменьше. А еще мне все время казалось, что баба Глаша где-то рядом, смотрит на меня. Фу, глупость, одергивала я себя. Еще немного, и поверю, что люди действительно не умирают окончательно. Хотя… Разве плохо в это верить? Во всяком случае, не так страшно жить. Подаренную икону я поставила на стул рядом с кроватью. Но строгий святой с седой бородой — как я узнала, Николай Чудотворец — по-прежнему пугал меня.
Однажды утром я решилась зайти в церковь — надо же хоть посмотреть, где работать придется. Утреннее солнце пласталось по невысоким ступеням, подмигивало из лужицы. Между молоденькими деревьями аллеи таяла легкая дымка. Во дворе не было ни души. Вдохнув поглубже, я поднялась на крыльцо и потянула на себя тяжелую дверь.
В соборе было темно и, как мне показалось сначала, так же пусто, как и снаружи. Потом я разглядела за темным прилавком свечного ящика невысокого росточка бабулю. Две другие наблюдали за подсвечниками. Молящихся было человек десять, не больше, в основном женщин. В большом храме их фигурки казались сиротливыми, потерянными. Да и вообще мне было крайне неуютно здесь. В тот раз, на отпевании, запомнился только запах — душный, тревожный запах воска, ладана, цветов — тяжелый, желтовато-коричневый, как жухлые листья. Почти так же пахло и сейчас, разве что цветов не было. Черные драпировки — траур? Хотя нет, баба Глаша говорила, сейчас идет Великий пост.
Николай Чудотворец был и здесь — большая икона во весь рост. Такой же строгий. Он смотрел на меня в упор, словно говоря: тебе здесь не место. Я повернулась, чтобы уйти, и вдруг…
Хор пел где-то высоко, тихо-тихо, почти на одной ноте, но я услышала слова, от которых словно лопнул внутри созревший нарыв. Стало так больно — и так хорошо!
«Свете тихий…»
Что там было дальше, я не разобрала, да и не хотела. Что было в этих двух словах такого особенного? Я словно наяву увидела теплый летний вечер, тихий и безмятежный, тающий в свете закатного солнца. Такие вечера бывают на изломе лета, когда еще не думаешь о скорой осени, но всем существом чувствуешь, как быстро бегут дни — словно сухой песок сквозь пальцы. И так сладко, так мучительно хочется раствориться в этом безмятежном покое, чтобы навсегда ушла непонятная тоска и смутные мечты о лучшем, о недостижимом…
А еще мне вдруг вспомнился тот золотисто-зеленый голос, пахнущий разогретым виноградом, который сказал одно только слово: «Потерпи!»
Я забилась под винтовую лестницу, ведущую на хоры, присела на корточки и тихо заплакала. Не в первый раз, далеко не в первый, но это были совсем другие слезы. Не отчаяния, не обиды, не бессильной злобы. Они словно смывали все темное, нечистое, как первый весенний ливень, очищающий землю от зимней грязи.
Кто-то тронул меня за плечо, спросил что-то. Я подняла голову, слезы туманили глаза, и сквозь них я с трудом разглядела уютную полную старушку, кивнула, не расслышав вопроса, и встала, чтобы уйти, но бабуля меня не пустила.
— Ты же Марина, да? — спросила она. — Мне Кирочка говорила. Вот хорошо, что ты пришла. А то я завтра уеду, ты за меня будешь. Пойдем, я тебе все покажу, где что лежит, где кисточки, где тряпочки. И не бойся, если что, девочки помогут. И не плачь! Все будет хорошо, с Божьей помощью. Да?
Я снова неуверенно кивнула, вытерла слезы и покорно пошла за ней. Странное дело! Храм уже не казался мне таким мрачным и неуютным, даже запах больше не был тяжелым — он напоминал плотный старинный бархат, ниспадающий крупными складками. Поднявшееся выше солнце заглядывало в окно, зайчики играли на огромной люстре — свечница бабушка Шура сказала, что она называется паникадило, — а в лучах танцевали и сталкивались вспыхивающие золотыми искрами пылинки. Старенький священник читал молитву, стоя на ступеньках перед алтарем, серебряные узоры на его черном одеянии сияли так, что больно было смотреть.
— Почему Николай Чудотворец на иконах такой… строгий? — набравшись смелости, спросила я у бабушки Шуры.
— А это только так кажется, — улыбнулась та. — Может, потому что на совести что-то есть. Вот помолишься от души, исповедуешься — смотришь, а он уже и не такой суровый. Словно даже и улыбнется.
У отца еще с вечера подскочило давление, и он решил денек отлежаться дома. Денис остался «в лавке» за старшего. Напряжение росло. Сотрудники шарахались друг от друга и смотрели так, словно в каждом встречном видели тайного врага. Денис понимал, что эту атмосферу всеобщего недоверия и едва сдерживаемой паники кто-то старательно подогревает. Тут слушок, там шепоток… Что-то назревало и вот-вот должно было случиться.
И разумеется, случилось.
Только Денис собрался идти обедать, пискнул селектор.