После отрыва (на форсаже тридцать метров набираются буквально за секунду) - короткое: «Шасси!» - и оба одновременно ставят кран шасси на уборку. Шасси убираются гидравликой буквально за 3 - 4 секунды, за это время высота уже порядка 150 - 200 метров, ещё команда «Щитки» - и ставишь кран посадочных щитков в нейтральное положение. Оба самолёта как бы несколько просаживаются: не изменяя угла набора, как бы какую-то секунду идут по горизонту, потом скорость возрастает, и оба резко переходят в набор. Нескольких секунд на форсаже достаточно, чтобы занять безопасную высоту, наконец, команда: «Форсаж!» - и самолёты переходят в нормальный полёт. Взлёт...
Наверное, это чудо - высочайшее достижение человечества.
Мне немало выпало взлётов, простых и сложных, дневных и ночных, обычных и срочных, но каждый раз на взлёте мне хотелось петь.
Я думал, что это только у меня такое творится на взлёте, что я, как говорится, «поехал» на авиации. У пилотов как-то не принято особо делиться эмоциями, мужики всё-таки, но в доверительных беседах за рюмкой чая мне не раз проговаривались серьёзные и даже вроде как грубые натурой мужики: да, на взлёте часто поют.
Поют обычно каждый своё и, как правило, одну и ту же песню: от «Эх, дубинушка, ухнем» до «И зачем меня мать родила».
Поют обычно громко, во весь голос, благо в кабине ты один и никто тебя не слышит, не скажет, что умом тронулся, не отстранит от полётов. У меня же на взлёте, как ни странно, нередко рождались стихи, обрывки которых я привозил на землю и потом пытался припомнить, как-то собрать, записать, облечь в какую-то форму, неумелую, какую-то тесную для того, что я испытал, но я просто не мог по-другому:
Взлёт всегда вызывал у меня радостное чувство, и каким бы он ни был - простым, сложным, даже таким, когда сразу после отрыва - в промозглую вату облачности, когда в кабине становится сразу сумрачно и по фонарю начинают ползти тоненькие волоски дождевой влаги, - сам взлёт всё-таки никогда не бывал грустным.
И сейчас, сидя в своей квартире у дисплея, я, спустя много лет, снова переживаю взлёт.
И воспоминания вновь накатываются тёплой волной на сердце, и мускулы вновь вспоминают свои чёткие действия, и душа радуется, словно я действительно снова в кабине взлетающего самолёта, и давит спинка уютного, поскрипывающего кресла - это мои ноги помимо моей воли напряглись и прижали меня к спинке... Ну, что ж, полетели дальше.
...Курёнок мой пристроился сразу.
Хороший пилот.
Интересно, где он сейчас, как сложилась его судьба? После Сахалина я его потерял и больше ни разу не встречал...
Я сразу стал на курс в сторону мыса Терпения. Даванул кнопку секундомера на часах и пошёл на снижение.
От точки мы отошли на высоте двести метров, согласно заданию.
Быстро промелькнули знакомые и изъезженные ориентиры, понеслись те, что не примелькались глазу.
Полёт на высоте двести метров на истребителе , - это довольно интересное занятие: самолёт несётся так, что всё мелькает, чувствуется скорость, мощь самолёта, его маневренность. Буквально каждое, даже миллиметровое, твоё движение ручкой тут же резко отзывается на поведении самолёта, на характере набегания земли, на положении горизонта, который на этой высоте так близок, что кажется, будто вот-вот проткнёшь его своей стремительной машиной.
Смотреть вбок, вправо или влево, как это делается на высоте, просто невозможно - глаз не успевает рассмотреть деталей стремительно меняющейся картины. Смотришь только вперёд сквозь лобовое стекло, захватывая, может, ещё слева да справа по двадцать-тридцать градусов и максимально вперёд - так ещё можно успеть присмотреться к стремительно набегающим ориентирам.
А Курёнку всё мало: он идёт ведь, как и положено ведомому, на тридцать метров выше, ему хочется ещё поближе к земле.
Вот ойкнул его передатчик.
Это он просится.
Ладно.
Я чуть прижимаю ручку, и мы несёмся над землёй на высоте сто пятьдесят. Хочется ещё придавить, да боюсь за Курёнка: вдруг забудется да пойдёт с принижением, так можно ведь и земли наглотаться.