– За месяц и восемнадцать дней. Сороковку они-с уплатили ещё по старой таксе и прожили лишь один месяц и двенадать ден, – всё так же, до смешного даже мне, мальчишке, пунктуально подсчитал купец и, не касаясь каверзного вопроса о прочности новой власти, принял керенских «птичек» на ладонь.
– Итак, мы в расчёте до пятого июля? И больше как квартиросдатчик вы к нам никаких претензий не имеете? – уже без улыбки, но всё так же иронически вежливо спросил дядя, опять укладываясь в свой верёвочный кокон, и купец Вилошников вдруг сказал искренно и сокрушённо:
– Эх, господин поручик, господин поручик! (Человек достаточно опытный, он, несомненно, знал и о правилах армейской вежливости, трактующих в частной беседе опускать все неблагозвучные приставки к чинам поручика, капитана, ротмистра и полковника.) Вот вы без смеха над стариком смеётесь: скупердяй, мол, купчишка, выжига, а он, купчишка сей, на общее дело двенадцать мешков-с второй голубой пожертвовал. Ваши же солдатики кушать безвозмездно будут. Но принцип в денежном расчёте – важнее всего, и он на курсе дня зиждется. Так оно от века идёт: собираем по алтыну, отдаём по гривне.
– К сожалению, у меня нет сейчас солдат, – всё с тем же полускрытым вторым значением суховато отрёкся от своих офицерских привилегий дядя Костя и опять раскрыл «Белую стаю». – Нахожусь на излечении от ран и контузий и ни в какие военные игры временно не играю. Ну и… честь имею.
Когда купчина полез в свой плетёный тарантасик, я опять побежал в мезонин и наспех взял в цейсовский фокус его сухой, тощий, совсем не купеческий затылок под синим суконным картузом, налезавшим на уши. Мутный венчик седых волос, выбивающихся из-под околыша охотнорядского картуза, казался жиденьким и жалким. Купец был уже очень немолод, и охота была ему в эту жару трястись за пять пыльных вёрст из-за четырёх лишних керенок, на которые завтра всё равно уже ничего не купишь! Нет, уж лучше попросту удить косырей и плотву на Линёвке или ставить вентеря на Сазанлее. Всё-таки доходнее.
Я совсем не завидовал купцу Вилошникову. Вот он снял картуз и большим трёхцветным платком обтёр лысину. Она светилась мёртво и жёлто, как старый биллиардный шар, прыгающее движение которого в тряском тарантасе, казалось, было предопределено чьей-то совсем посторонней, недоброй и обременительной купцу волей.
И зачем только люди придумали деньги, да ещё такую их нелепую разновидность, как бумажные рубли, трёшницы и уже совсем абсурдные – керенские двадцатки? Не лучше ли было бы рассчитываться сурочьими и кротовьими шкурками, битой птицей, связками вяленой рыбы, порохом, дробью и даже серой крупной солью, которую киргизы привозят на скрипучих и длинных арбах из-под самого Эльтона и Баскунчака!
Ну, сравнимо ли всё это нужное, деловитое богатство с потрёпанной бумажкой, будто бы обеспеченной всем достоянием уже отменённой Российской империи?
4
Спустившись на веранду, я застал одну из редких размолвок в семье дяди Кости и тёти Ксаны.
Константин Михайлович отмалчивался, уткнув глаза в одну из тех неинтересных книг с таблицами цифр и чертежами на каждом листе, которые он читал вперемежку со стихами. Гамак под ним тонко и зло поскрипывал. А тётя Ксана с блестящими от слёз глазами укоряла мужа в чём-то совсем несуразном, чуть ли не в преднамеренном самоубийстве. Серафима стояла с ней рядом, привалясь худеньким плечом к столбику веранды, и невозмутимо наматывала на палец кончик толстой косы.
По её негодующим большим серым глазам было ясно, что она в этой семейной распре целиком на стороне старшей сестры.
– Ты эгоист, фрондёр и, прости меня, мальчишка! Ты… вечный юнкер, а не фронтовой офицер, за которого себя выдаёшь! – причитала старшая тётка, и её расширившиеся зрачки стали никак не меньше круглых пуговиц на самых высоких «румынках».
– Уж если вечный, так гимназист, что ли, или вольнопер, так хоть будет правдоподобнее… – едко отшучивался дядя Костя и делал ногтем какие-то пометки на пожелтевших полях книги, а Ксана распалялась всё больше.
– Молчи, Константин. Это просто чистейшее идиотство, армейский кретинизм! Зачем тебе было дразнить купчишку? Вот он донесёт о твоих намёках в контрразведку, и тебе покажут врачебную комиссию фронта!
– Эк! Что они мне сделают?
– Повесят как дезертира!
На минуту дядя стал задумчиво-серьёзен и сказал знающе, пыхнув клубом синего дыма, как выстрелил:
– Вешают шпионов. Дезертиров расстреливают. Жене армейского подпоручика это не мешает знать в наше время. А до контрразведки ровно двести двадцать четыре версты. Она в Самаре. Здесь эти господа, да и сам пристав Широков, пожалуй, не успеют ею обзавестись. Здесь у них ещё каменный век и… вскипяти, пожалуйста, кофе. Оно успокаивает. – Дядя пыхнул ещё одним синим клубом и вдруг сказал так зло, что тётка сразу замолкла: – Проклятый толстосум! Ничему не научился. Да за двенадцать мешков второй голубой можно оклеить керенками всю дачу. Десять дач! Сто! И чтобы мне да за его доходы идти людей убивать?! Отставить такой камуфляж.