И все, никаких других объяснений, что заставит нас хорошенько помучиться в ту пору, когда обнаружится двойная функция краника. Но много и не надо. Стрелка дрогнула и впилась аккурат в середину мишени. Аура молчания, окутывающая округлившиеся животы будущих матерей, только усиливает притягательность неизведанного, приближаясь к которому мы становимся такими осторожными, отстраненными, что, кажется, жизнь почти за нас и не держится, а мы — за нее.
Даже если намеки становятся порой совершенно прозрачными. Так, листая хранившуюся в коробке из-под обуви тетрадь с песнями юной Алины (тетрадь принадлежит такой-то и подпись), среди полного собрания текстов бретонского барда Теодора Ботреля, воспевавшего городок Пемполь и любезную пемполезочку — «У меня два быка» и «Ты, дружочек, ростом мал» (после чего в шестнадцать лет начинаешь беспокоиться за собственный рост) — мы неожиданно наткнулись на предмет желанный и при этом способный удлиняться, бывший, как вы, милые дамы, уже, наверное, догадались, подвязкой, однако двусмысленность сохранялась до последней строчки и, должно быть, вызывала под конец застолья дружный вздох облегчения, поспешно заглушаемый следующей песней: «Есть пруд заросший за селом, часовня отразилась в нем».
И как это нашу Марию угораздило рассказать — видимо, по случаю первых месячных у Нины, поскольку мы знаем это именно от нее, — что ее собственная женская жизнь продолжалась всего восемь лет, с восемнадцати (что не рано) до двадцати шести лет: ошибка природы, но словно бы преднамеренная, чтобы не искушать любовью тщедушное тельце, чтобы она могла целиком посвятить себя подражанию святым и обучению детей. Две тысячи девочек за пятьдесят лет, три поколения, три республики, две мировые войны, и еще успела вместе с ученицами помолиться за мир в Алжире.
Учительством она отдавала свой долг перед Господом, выполняла апостольскую миссию: ни одна смоковница да не останется бесплодной. Она научила читать, писать и считать почти полную аутистку, сорокалетнюю женщину, пребывавшую в постоянной прострации. Мы, помнится, ее немного побаивались, когда нас посылали к ним в дом заказать «курочку на пять человек». Сидит, бывало, в темном углу кухни между стеной и буфетом, в накинутом на тощие плечи жилете, красном, как огнь пожирающий, и под скрип плетеного кресла медленно покачивает головой вперед-назад в такт своим монотонным мыслям. Тело ее, таким образом, уподобляется часам, будто она только для того и живет, чтобы отмерять время собственной жизни. Иногда она стягивает жилет на горле и вздрагивает от какого-то внутреннего холода. Лицо скрыто под ритмично колыхающимися волосами. Ноги в огромных тапочках поставлены одна на другую, чулки приспущены. Она никогда не смотрит в глаза и на наши приветствия отвечает урчанием. Если не требуется присутствие ее матери, она сама записывает наш заказ в тетрадь, которую достает из ящика буфета, пишет старательно, неуверенно, глядя на ее движения, представляешь себе паралитика, только что обретшего способность ходить, для которого каждый шаг — чудо, корпит над страницей, только что язык от усердия не высовывает, вечная ученица, в муках вытаскивающая каждое слово, как новорожденного, из толщи бумаги, она почти лежит на левой руке, заслонившись от нас пеленой волос; когда она заканчивает, на ее отсутствующем лице не отражается ни смущения, ни гордости, она захлопывает тетрадь, убирает ее вместе с карандашом в ящик и, понурив голову, возвращается в кресло, давая нам понять, что мы можем идти, оставив ей ее бездны; она погружается в таинственную тьму, а ведущая к дороге кедровая аллея кажется нам небесным путем. Бывает еще, что она совершенно правильно сдает сдачу. Ее осчастливленные родители не знали, как и благодарить тетушку, и каждый раз нам непременно подкладывали в сумку несколько яиц от своих курочек.