Этот сбитый с толку, раненый, неуверенный в себе, страдающий одышкою, пухлый господин в котелке, всю жизнь занимавшийся не своим делом, я разумею его романы-кирпичи типа «Ключ», напомнил мне эпизод из «Анны Карениной», когда дворяне собираются забаллотировать своего старого предводителя, а он в панталонах с галунами, похожий на травимого зверя, мечется по залу и с надеждою взглядывает на Левина, не разбирая, враг это или друг.
В этом победа писателя. Пруста или Толстого вспоминаешь почти ежечасно — в постели, на службе, в клубе… Они постепенно «перекрывают» всю жизнь.
— Почему вы так дурно отзываетесь об Алданове? — спросил меня раз Фондаминский.
Я объяснил, потом добавил:
— Через двадцать лет после смерти автора никто серьезно не вспомнит про его романы.
Фондаминский отрицательно покачал головой:
— Вы ошибаетесь. Не через двадцать лет, а гораздо раньше! — и рассмеялся.
Тут, конечно, для многих все было ясно. Но Ходасевич находил справедливым про это внятно сказать, не считаясь с «тонкой» литературной политикой. В чем она заключалась, я никогда не мог понять… Утверждали, что Алданов масон и потому его надо хвалить. Но это вздор, в литературе было много масонов и их позволялось поругивать. Хотя бы Осоргина.
Когда Адамович хвалил Алданова, ему, вероятно, казалось, что большого греха в этом нет, через пятьдесят лет все равно лопух вырастет… Для Ходасевича в литературе не было важного и неважного, большего и меньшего. Здесь все одинаково значительно. А забавляться мы будем вечером за бриджем!
Часто во время игры, когда я следил за его зелеными пальчиками-червячками, перебиравшими бубны и трефы, я невольно шептал.
Он оборачивался ко мне и сердито бросал:
— Ну что это за игра, только шлепание картами!
В конце 1971 года Адамович прилетел в Нью-Йорк, где я с ним встречался. Он несколько раз обедал у нас вместе с Оденом. По-видимому, они понравились друг другу, что меня и обрадовало, и удивило. В один из этих вечеров, уже в январе 1972 года, жена сфотографировала нас. Вероятно, это последний снимок Адамовича: он умер 22 февраля.
VI
Георгия Иванова, несмотря на его нравственное уродство, я считал самым умным человеком на Монпарнасе.
Трудно сообразить, в чем заключался шарм этого демонического существа, похожего на кари-катуру старомодного призрака… Худое, синее или серое лицо утопленника с мертвыми раскрыты-ми глазами, горбатый нос, отвисшая красная нижняя губа. Подчеркнуто подобранный, сухой, побритый, с неизменным стеком, котелком и мундштуком для папиросы. Кривая, холодная, цини-чная усмешка, очень умная и как бы доверительная: исключительно для вас!
Понимал он почти «все» (в разговоры теологические никогда не ввязывался). А главное, допускал «все». Сказать, что он прощал все — нельзя. Ибо существо его, насквозь эгоистическое, было совершенно безразлично к любому визави. Кроме того, простить — значит, признать реальность вины, преступления, греха. Этого Иванов не мог разглядеть, как слепой — краски. Но стихи он любил и для них, пожалуй, жертвовал многим (indirectement).
Такого сорта монстры встречаются на каждом шагу в искусстве; в Париже того времени Иванов не являлся исключением; он становился чем-то единственным только благодаря высокому классу своих стихов. Смоленский, Злобин принадлежали к той же «аморальной» семье.
Иванов — человек беспринципный, лишенный основных органов, которыми дурное и хорошее распознаются, — Георгий Иванов был членом «Круга» и даже пользовался там влиянием. Чем он это достигал, трудно сказать. В те годы многие считали, что поэтически он вышел из двух-трех строф Фета и ловко жонглирует ими (Ходасевич). Но молодежь его боялась, слушалась и любила.
Монпарнас, несмотря на внешнюю неряшливость, все же ценил «мораль», в отличие от пресловутого Серебряного века. Мы пытались мистику слить со здравым смыслом; Толстого со святым Иоанном Креста… Этим, пожалуй, определялась наша квадратура круга. Ибо каждая выдающаяся эпоха бьется над своей собственной квадратурой круга, и это решает ее стиль и дух.
Так, Мережковский смущенно заметался, когда я неожиданно ему сообщил, что деяния человека свидетельствуют о его духовном состоянии: как сыпь на коже от внутренней болезни… «Ну, это очень трудно так прямо сказать», — мямлил он неуверенно.
Влияние Иванова на молодых поэтов объяснялось не только его стихами. Тут роль играл шарм и ловкость его литературной кухни. Он был умницей, поскольку можно считать умным человека, ставившего на бракованную лошадку. Лаской и таской он упорно добивался своего. Так, Варшавский, заслуживший репутацию «честного» писателя, по требованию Иванова пишет ругательную статью о Сирине (Набокове) в «Числах». («И зачем я это сделал? — наивно сокрушался он двадцать лет спустя, в беседе со мною. — Не понимаю».)