Первый вечер Солнышка на дворе закончился без происшествий. Не считая, что Солнышко утащила Анюту с собой «помогать со въездом» — и вежливый папа Анюты, перед тем как нажать неработающий звонок, долго вытирал ноги, на ухлюстанном побелкой, пластмассовом половичке.
Но уже на второй день у Солнышка произошло настоящее боестолкновение.
Само собой из-за Анюты Цискерович.
Они собирались поливать «газон» — огороженную проплешину между воздвигнутым и не воздвигнутым. Двор заинтересованно и поощрительно держался от инициативы на расстоянии.
Солнышко выбежала с леденцами и лейкой. Они вместе с Анютой сосали огромных цветных петушков и поливали. Анюта скромничала, но у Солнышка первые водяная и леденцовая порция закончились быстро, и Солнышко поскакала за восполнением.
А когда выскочила обратно из подъезда…
Анюта Цискерович привычно плакала, а вокруг нее кружил Борька Губерднов, облизывая еще не чистую, вкусную, липкую палочку.
— Еврейкам не положено! Жидовкам не положено!..
— Гад ты, — внятно сказала ему Солнышко, подойдя.
— Че?! — А ну… Ууу! — И Борька замахнулся.
Солнышко не стала замахиваться. Просто врезала, оборотом-полукругом, словно шашкой, полной лейкой по Борькиной башке. Самой кромкой, чуть проржавленного донышка, ровно по середке макушки.
— Уууу… — И от Борькиной башки полетели брызги, и глаза Борьки моментально превратились в глаза сплющенного китайца.
Но во дворе знали, что Борька истерик. И чтоб победить его, просто надавать или даже сбить его с ног явно недостаточно.
Борька ткнул кулаком Солнышку под нос и сделал шаг вперед. Солнышко отступила на шаг назад, закусила разбитую губу и вторично врезала, полукругом, и снова самой кромкой, снова ровно по середине Борькиной башки.
— Уууу… Борька присел, слезы у него текли уже аж по рубашке, и по-крабьи отползая, Борька нашаривал какую-то, валяющуюся послестроительную железяку. С тыла, в раскорячку крабьего, вражеского ракурса, Анюта Цискаревич посильно добавила скромного пендаля. — Эй, ты!!! Свинохрыл! А ну-ка положь бяку наместо!!! — и к месту битвы, раздвигая зрителей, вразвалочку приблизился со свитой Серега Огурец.
— Ша! мальки… Ты, Гиммлер малолетний, давай… сдзынь отсюда по-рыхлому. А ты щеглиха, ну-к! подойди-ка поближе.
Солнышко не двинулась с места. Только крепче в лейку вцепилась. А Цискерович в Солнышко.
— Ладно. Мы героев уважаем, сами подойдем…
Кто-то сиганул за взрослыми.
Огурец молча разглядывал, курил, глубоко затягиваясь, сквозь татуированную кисть. Свита хмыкала, сплевывала и щерилась.
Цискерович тронула огурцовые сбитые костяшки:
— Вы хулиган?
— Ага. Заквартальных гоняли…
— Хулиганом — плохо. В тюрьму сядете.
— Сяду — выйду… Меня-то конфетой угостишь?
— У меня один остался. Для себя или друзей.
— На друга не качу, што ль?
— Друзей люди сами себе выбирать должны. Извините.
— Ну-ну… Молоток, щеглиха. Валяйте на свой добровольный, трудовой фронт.
К месту виктории спешили родители.
Когда Солнышко и Анюта сидели после у Цискеровичей — «… попробуй вот вишневого?… а земляничного?…а финского шоколада?» — и лишь после улыбчивые тетя Тома и дядя Вова оставили девочек «на междусобойчик», Солнышко отодрала с губы пластырь и, мазанув пальцы в сукровице, потянулась к отпрянувшей подруге:
— Мы с тобой сегодня, как в книжке Сат-Ока, — на Анютиной щеке появилась красненькая полосочка, — и тебе надо дать имя.
— К-какое?
— Красивое. Цесарка.
— Эт ж вроде… курица… или индюшка.
— Может и курица. Но красиво. Значит и курица красивая. Между прочим, папка грил — и павлин курица. Теперь мы с тобой — Солнышко и Цесарка. Кровные сестры. На всю жизнь.
Через девять лет Цискеровичи уехали на ПМЖ.
Накануне молодежь двора, даже и из заквартальных подвалило, собралась на проводы Аньки Цесарки, на давно перетасканные в тот самый разросшийся газон лавочки. Натащили жрачки-хавки, «сушняка», портвейна и «водовки», и костерок маленький развели, зная, что никто сегодня не станет орать им из светящихся домашним окон, загонять и «пресекать».
Хорошее, уютное место получилось «в газоне» — здесь догуливали свадьбы, дни рождения и проводы, очередные освобождения и разводы Огурца, здесь поминали зловредную Тамару Семеновну и Борьку Губерднова, не вернувшегося из Афгана, а год назад и тихого, «молодого» дядю Вову, папку Аньки.
Солнышко и Цесарка сидели, обнявшись, и остальные старались им не мешать.
— Оказывается, не все люди одинаково советские, — сказала Солнышку Цесарка.
И, наверное, впервые Солнышко не нашлась, что ответить кровной сестре.
Год 200…
Во двор въехал грузовик, и начали выгружаться новые жильцы.
Все как обычно: мебель, перекрики «…а где?..», фикусы-герани, холодильники-микроволновки-шкапчики, коробки-чемоданы-тюки и она…
— Гру… Груздева. Солнышко! СОЛ-НЫ-ШКО!!!
— Анька?… Анька!!! Цесарка!!!!!!!
— Значит, вернулась…
— Вернулась. Советский я человек, оказывается. Хотя и накрылась та клятая совдепия закономерным медным тазом — чтоб ее…
— А там… как? Тетя Тома… жива?
— Жива, слава клятой Торе… А твои?