Эту главу нельзя назвать особенно «антропонимически насыщенной» – по количеству использованных в ней человеческих имен собственных она занимает лишь третье место после глав I (44 антропонима) и VII и VIII (по 31 в каждой). Однако их состав и функциональность в пределах «пятой тетради», думается, существенно отличны от пушкинской практики предыдущих четырех глав. Присмотреться к антропонимической составляющей центральной главы романа заставляет и тот факт, что в наброске окончательного плана «Онегина» поэт дал ей название «Имянины»…
Но вернемся к эпиграфу. Смысл его кажется настолько «прозрачным», что в первом по времени появления полном комментарии к «Евгению Онегину», принадлежащем перу Н. Л. Бродского, он даже не рассматривается – мол, въедливый читатель, проявив минимум усилий, вспомнит и/или найдет эти строки в «избранном» В. А. Жуковского.
В. В. Набоков в своем монументальном исследовании «Онегина» счел необходимым отметить, что крестница и племянница Жуковского Александра Протасова (1797–1829), которой адресованы заключительные строфы «Светланы», «в 1814 г. вышла замуж за незначительного поэта и литературного критика Александра Воейкова, который обходился с ней жестоко и бессердечно, и она в полной мере познала “сии страшные сны”». Кроме того, комментатор упоминает о том, что в беловой рукописи сохранился планировавшийся изначально другой эпиграф, хотя и из той же «Светланы», оборванный на половине заключительного стиха второй строфы [2]:
Тускло светится луна
В сумраке тумана —
Молчалива и грустна
Милая Светлана.
Что, подруженька, с тобой?
Вымолви словечко;
Слушай песни круговой;
Вынь себе колечко. [3]
Гораздо подробнее рассмотрел роль эпиграфа к главе V Ю. М. Лотман. Исследователь справедливо обратил внимание на «заданное эпиграфом “двойничество” Светланы Жуковского и Татьяны Лариной», раскрывающее «параллелизм их народности <…> и глубокое отличие в трактовке образов: одного, ориентированного на романтическую фантастику и игру, другого – на бытовую и психологическую реальность» [4]. Без сомнения, верно указание Ю. М. Лотмана и на то, что Светлана «не бытовое имя (оно отсутствует в святцах), а поэтическое, фольклорно-древнерусский адекват поэтических имен типа “Хлоя” или “Лила”. Именно как поэтический двойник бытового имени оно сделалось прозванием известной в литературных кругах Александры Андреевны Протасовой-Воейковой (Пушкин, конечно, об этом знал, будучи тесно связан с ее другом Жуковским, а также с влюбленным в “Светлану” – Воейкову А. И. Тургеневым и сойдясь в 1826 г. с Языковым, который именно в это время, как дерптский студент, считал своим долгом пылать к ней страстью). А. А. Воейкова, Саша в быту, в поэтизированном мире дружбы, любви, литературы была Светлана» [5]. Однако автор одного из лучших комментариев к «свободному роману», думаю, оказался несколько зажат рамками бытовых и исторических реалий, а потому не уловил одного исключительно важного интонационно-смыслового нюанса выбранного Пушкиным эпиграфа, которому и посвящены настоящие заметки.
Для начала заметим, что имя Светлана вряд ли корректно называть «фольклорно-древнерусским адекватом» поэтических имен. Ни в русском фольклоре (за исключением, конечно, текстов, появившихся в позднейшее время), ни в летописях такого антропонима не зафиксировано. Лавры изобретателя этого стилизованного под старину имени, кажется, принадлежат A. X. Востокову, нарекшему так героиню «старинного романса» «Светлана и Мстислав» (опубл. в 1806 г.) [6]. Однако в сознании отечественного читателя
Итак, еще раз:
С этой точки зрения проясняется потаенный смысл десятой строфы, в которой автор, отказываясь ворожить с Татьяной, уже приказавшей «в бане || На два прибора стол накрыть», мотивирует свое решение следующим образом:
Но
И я – при мысли о Светлане
Мне
(V: X) [7]