-- Ну, вам просто не повезло, -- благодушно отпарировал он, не расставаясь с улыбкой. -- Это случается не каждый день... -- И тут же, словно кто-то подстроил, зазвонил телефон, и возбужденный голос прокричал в трубке, что в Коршунихе убило электрика.
По-видимому, мне надо было подняться и выйти. Но передо мной все еще желтели в ужасе огромные глаза Юры, они снились мне ночью, они вопрошали, негодовали, молили; все, что я слышал тут, казалось мне, собралось в них, как в фокусе, и они заставили меня остаться и бестактно спросить, почему на Братской ГЭС в мирное время убивают, как на войне? Откуда такое тупое бесчувствие? К молодым, старым, грудным детям?..
Гиндин откинулся в кресле, глядя на меня с пресыщенным любопытством завсегдатая зоосада, который видел все, что прыгает, снует или скулит в клетках, а если встретит нечто новое, тут же отыскивает ему место в своей богатой умственной картотеке. Даже белые пальцы его перестали постукивать... "А что, собственно, им постукивать? -- мелькнуло у меня. -- Кто я такой? Никита Хрущев, к приезду которого в магазины Братска, на один день, самолетами забрасывали продукты?"
Ни единого факта, высказанного мною здесь, в его кабинете, не напечатает ни одна советская газета. Это он знает точно. Как и я. А если и прорвутся случайно крохи правды, мои или еще чьи-либо, запуск Братской ГЭС спишет все.
Конечно же, он был провидцем, невозмутимый и любезнейший Гиндин, я убедился в этом спустя несколько лет, когда прочитал в "Правде" приветствие советского правительства строителям Братской ГЭС. За приветствием следовал праздничный Указ Президиума Верховного Совета, в котором Гиндина и начальника строительства Наймушина удостоили Золотых Звезд Героев Социалистического Труда.
-- Вот они, герои нашего времени! -- патетически возгласило Московское радио.
Я вышел из кабинета главного инженера под вечер. У деревянных домов разгружались "такси-воронки"; их встречали выбежавшие из домов дети, жены, спрашивали тревожно:
-- Моего видели?.. Как там?..
-- Нормально, -- басовито-устало отвечали ребята в робах, серых от цементной пыли. -- Что твоему сделается, брюхану!.. Жив, однако...
До отлета оставалась ночь. Ледяная прозрачная ночь. Спать я больше не мог. Постучал к Хотулеву. Его не было. Вызвали в котлован: опять что-то стряслось.
Я свернул к рабочему общежитию, к флотским. Сам был флотским, найду с ними общий язык. В дощатой комнате никого не было. На одной из коек валялись ватник, полотенце. Решил подождать.
Присел у стола, накрытого липкой клеенкой, на которую кинули буханку хлеба, ржавую селедку в газетной бумаге со стереотипной "шапкой": "На переднем крае коммунизма...", гору консервных банок. Килька, китовые консервы. И вдруг расслышал за дощатой стеной умоляющий мужской голос. Неустоявшийся голос, то высокий, как у подростка, то вдруг басистый.
Где его слышал?
-- Стеш! Сама видишь, как живем. Что в кессоне. Под давлением, уши от вранья закладывает. Я из-за чьей-то лжи в воздух не поднялся, рассказывал тебе? Отец из-за чьей-то лжи -- в землю врезался... Даже отец ничего не мог сдвинуть. Только честно погибнуть... И Хотуль не может... А? Хотуль?!. Значит, что? Надо жить своим домиком. Как улитки.. Чтобы хоть в твоем домике было все по-честному. По-людски... Я на двоих заработаю? Тю! Запросто! Ты заберешь сынка, будешь с ним... Тю! Да сваришь мне Стеша, похозяйствуешь... Я что? Я ведь не навязываюсь! Я просто видеть не могу, как ты убиваешься. Хочешь, побожусь?.. Ведь это страшней не придумаешь -- из-за голодухи сынка оставить!.. Ну, бери взаймы, отдашь мне когда-нибудь...
За стенкой послышалось приглушенное всхлипывание, и дрожащий женский, почти детский голос, исполненный горечи и отчаянной решимости:
-- Что я, увечная или бесстыдная какая, на шею мужику садиться? Заработаю на дорогу, заберу кровинушку, никто его не отымет. Извиняйте меня, Юрий, если что не так!
-- Стеша! -- всплеснулось тоскливое. -- Разве ж ты не из-за меня бедуешь?..
Я быстро поднялся и вышел, стараясь не скрипеть половицами.
Сел у входа на серый гранитный валун, ежась на ангарском ветру. Где-то шумели падунские пороги. Я вспомнил почему-то, что их скоро не станет, Ангара разольется гигантским озером, и вдруг впервые ощутил не чувство гордости, а -- усталое безразличие.
"Разольется Ангара. Ну и что?.."
Я сидел, цепенея на ветру, пока не услышал чьи-то шаги. Поднял глаза. В дверях нервно потягивал окурок пунцовый Юра, в вязаной лыжной шапочке. На ремне кроличья лапка-ножны для охотничьего ножа. Красная, вызывающе пестрая рубашка завязана на животе узлом. Живот голый. По-модному. "Мальчишка, -раздраженно мелькнуло у меня. -- Что натворил?"
-- Юра! -- окликнул я его, когда он, отшвырнув окурок, собрался уходить. -- Скажи честно. Или вовсе не говори. Почему бедует Стеша?
Я опасался, он пошлет меня матерком. И будет прав...
Юра поднял на меня полные тоски глаза и сказал. Не сказал -- выдохнул:
-- Из-за меня!
Я молчал, и он присел подле на валун, ежась на ветру, как и я.
-- Куда улетать-то? После Братской...
Я молчал недобро.