– Увидимся завтра.
Куда же исчезла любовь? Или это была не любовь, а… Вот что? Я не знаю.
При этом она себе не представляла, как ей обьяснить потерявшему голову и честно влюбившемуся человеку, что их отношенья ужасны, нелепы. Она была слишком покорной и мягкой, чтоб так вот вдруг взять да и все обрубить. Поэтому лучше ей было остаться на лето одной и подумать о жизни. Но вы согласитесь, что женщине, юной, сидеть на кровати и думать о жизни, не переполняясь тоскою любви, – не только что странно, но и неестественно. Она же цвела, словно сад в Коктебеле, и каждый листочек цветущего сада был неповторим и чудесен по-своему.
Однако молчал телефон. Никого.
Вечерами они выходила из дому, медленно шла по улице Горького, потом сидела на Гоголевском бульваре и слушала слившийся звук поцелуев, тревожащих этот старинный бульвар, как птицы своим щебетаньем тревожат высокие кроны уснувших деревьев. Здесь же, на бульваре, состоялось одно странное знакомство, по-своему даже и испугавшее Полину, но зато заставившее ее заново взглянуть на человеческое сердце и жажду его, утоляя какую ты не утолишь ее до самой смерти.
Часов в девять вечера по московскому времени на лавочку к ней подсел совсем молодой, как она, человек с такой большой папкой, с которой обычно по городу ходят художники. Он был невысок и широкоплеч, улыбка его оказалась приятной. Они посидели на лавочке рядом, но молча, ничем не мешая друг другу.
Потом он сказал:
– Александр.
«Македонский?» – хотела спросить остроумно Полина, но так, разумеется, и не спросила.
– Полина, – сказала она вяловато.
– Тут у памятника Николаю Васильевичу, – заговорил он так фамильярно, будто на памятнике вовсе и не было прославившей Николая Васильевича фамилии, – старуха одна каждый день кормит голубей. Ей лет, скажем, сто. Хотя, может, больше. Она каждому голубю дала имя. И все имена из Шекспира: Ромео с Джульеттой, принц Датский, Отелло. Стоит, крошит хлеб и кричит: «Гертруда! Гертруда! Ромео! Ромео!»
Полина хихикнула.
– Хотите, я вас нарисую? – спросил между тем Александр.
– Давайте.
Он раскрыл папку, вынул оттуда большую тетрадь и карандашом быстро нарисовал ее голову на длинной и тоненькой шее. И вышло похоже.
– Возьмете на память?
– Спасибо, возьму.
Полина взяла рисунок, встала и собиралась вежливо сказать «до свидания» художнику, но он тоже встал, завязал свою папку и вызвался вместе идти прочь с бульвара, поскольку куда-то спешил. Полина слегка удивилась, что он не собирается проводить ее до дому, как это бывало обычно со всеми, но потом убедилась в том, что малознакомый Александр прихрамывает, и догадалась о причине его ненавязчивости. Прихрамывая и задевая своею папкой о лавочки, на которых неподвижно, вроде скульптур, сидели, обнявшись, влюбленные люди, он вместе с Полиной дошел до «Кропоткинской» и тут осторожно спросил, как, мол, завтра придет ли она бульвар насладиться чудесной вечерней московской погодой. Полина пришла. Они сидели на лавочке и разговаривали так, как будто давно были близко знакомы. В конце концов он ее все же спросил:
– Вы замужем?
– Нет. Я нисколько не замужем.
– Ну, здрасте! А что? Почему вы не замужем?
– Да так. Не сложилось, – сказала Полина.
– Когда у вас будет ребенок, – сказал он, – я вас нарисую. Мадонна с младенцем.
– Какая Мадонна! – вздохнула Полина.
– Мадонна-то ясно какая, – сказал он. – Спросили бы лучше, младенец откуда?
Она покраснела, как спелая вишня. (Я знаю, опять упрекнут, что герои в моих сочиненьях все время краснеют! Но я и сама постоянно краснею. Так что же: скрывать? Не могу я скрывать.)
Опять он, прихрамывая, проводил ее до метро, после чего Полина пешком пошла к себе, а он вновь сказал, что торопится.
На следующий день она, пользуясь свободой и отсутствием проживающей на даче Мадины Петровны, пригласила Александра попить чаю. В оправданье нашей душеньки нужно сказать, что ничего «такого» Полина совсем не имела в виду. Ханжою она не была, разумеется. А впрочем, какой нам резон говорить о ханже? Ханжа есть ханжа, с нее толк один – ханжеский. Еще Ломоносов написал про ханжу, которую вывел под образом мыши. Что мышь, мол, любила ужасно святыню, покинула, мол, этот грешный наш мир, потом удалилась зачем-то в пустыню, и там грызет вволю какой-то там сыр. По тем временам – остроумно: сатира. Потом стали лучше писать, на-учились. Теперь уже пишут совсем хорошо.